Том 5. Очерки, статьи, речи - Александр Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же дальше? Дальше мы вправе требовать горестных признаний, покаяния, исповеди. Ведь произошло непоправимое, если верить истории души, рассказанной в «гражданских песнях». Мы знаем, что значит урезывание своих надежд, прощание с родиной, и жестоко требуем, чтобы «душа сказалась», хотя бы изошла кровью… И что же? Нас встречает тот же холод. Так легко национальное заменить международным, русскую сермягу — пролетарским солнцем, землю — неземным мистицизмом?
И вдруг упал мой взорНа музу новую. Бледна, как привиденье,Недвижная, она стояла…
Новая муза сказала поэту:
Во всем увидишь ложь, что ты считал добром,И неизбежное — в порочном и преступном?Не опьянят тебя ни гордые слова,Ни битвы грозный шум, ни нежный плач свирели,В бесцельной суете искать ты будешь цели,И рваться к небесам, и жаждать божества.Продлятся дни твои в томленьи одиноком,И будет песнь твоя досуг твой отравлять,Но я ей силу дам печалью уязвлятьСердца, застывшие в безверии глубоком.И шопот истины, как бы он ни был слаб,В ней будет слышаться сквозь крики отрицанья…
О, если бы хоть здесь поэт оставил отвлеченный пафос, ему дано было бы, может быть, «уязвлять печалью сердца»! Но нет, он точно возгордился; точно и не произошло ничего; и недоверие становится каким-то злым и жестоким, чем дальше углубляешься в «молитвы новые», в «песни любви», чем лучше встречаешь стихи (а стихи действительно становятся все лучше, все легче).
Не уязвляется сердце печалью, не отзывается больше на лучшие стихи и даже злобится как-то: что же, было что-нибудь или ничего не было! Были народ и родина или нет? И душа торопится отвечать: нет. Чем дальше, тем больше торжествует схема, отвлеченность, книжность.
ПортретЯ долго знал ее, но разгадать не мог.Каким-то раздвоением чудеснымТомилась в ней душа. Ее поставил богНа рубеже меж пошлым и небесным.Прибавить луч один к изменчивым чертам —И Винчи мог бы с них писать лицо Мадонны;Один убавить луч — за нею по пятамРазвратник уличный помчится, ободренный (?)…
и т. д.
Как хорошо, как точно! Что же это — действительно — «портрет», человек или декадентская муза, созданная по рецепту, так что даже «лучи в ее изменчивых чертах» развешены на аптекарских весах? Не верю, не верю ни одному слову, не верю аптекарскому равновесию созданий божьих — людей и стихов, не вижу ни одной черты осязаемой, живой, искренней. Вначале был самообман — «родина», «народ», теперь подкралась ложь, мертвечина, симметрия. Как могу я поверить в то, что так страшно симметрично, в «богофильство» и «богофобство» Волынского, в «верхнюю и нижнюю бездну» Мережковского, в «два пути добра» Минского!
Чем ниже я падаю в бездну порока,Тем ярче твой образ в душе у меня.
Святая без стыда, вакханка без страстей.
Смеются лишь боги, скорбят лишь рабы.
И так — весь мир, в точных и установленных рамках. Губителен яд этой правильности; тот, кто испробовал его, знает, как разлагающе действует он на живую жизнь.
Настоящий поэт не может помириться с этой ядовитой симметрией, и исповедь души прорывается в лучших стихах Минского. Эти лучшие стихи полны глубокой и успокоенной грусти, полной разочарованности в земном и тоски по неземному:
Забудется герой, истлеет мавзолейИ вместе в общий прах сольются.И мудрость, и любовь, и знанья, и права.Как с аспидной доски ненужные слова,Рукой неведомой сотрутся…Лишь то, что мы теперь считаем праздным сном, —Тоска неясная о чем-то неземном,Куда-то смутные стремленья,Вражда к тому, что есть, предчувствий робкий светИ жажда жгучая святынь, которых нет, —Одно лишь это чуждо тленья…И потому не тот бессмертен на земле,Кто превзошел других в борьбе или во зле,Кто славы хрупкие скрижалиНаполнил повестью, бесцельною, как сон,Пред кем толпы людей — такой же прах, как он, —Благоговели иль дрожали.Но всех бессмертней тот, кому сквозь прах землиКакой-то новый мир мерещился вдали —Несуществующий и вечный,Кто цели неземной так жаждал и страдал,Кто силой жажды сам мираж себе создалСреди пустыни бесконечной.
Это можно сказать еще точней, короче и более по-русски, но это сказано искренно, и этому неземному лозунгу изверившегося в земное человека можно поверить. Больше того, прочтя эти строки, перестаешь ожесточаться, потому что поэт перестал кутаться в бутафорский плащ, не обзывает больше солнца пролетарским «стягом», не разделяет всех путей на «два пути добра», но просто грустит. И потому это стихотворение Минского и немногие ему подобные могут быть поставлены наряду с лучшими стихами его современников — Фофанова, Мережковского, Гиппиус: ведь «жажда святынь, которых нет», — лозунг целой большой эпохи…
2. «Пламенный круг»
В современной литературе я не знаю ничего более цельного, чем творчество Сологуба. Вместе с тем, развиваясь по верховной и прихотливой воле художника, оно совершенно чуждается каких бы то ни было схем, какой бы то ни было симметрии. Ни тех, ни другой нет и признака как в поэзии, так и в прозе Сологуба. Роман «Мелкий бес», ставший произведением классическим, прочитанный всей образованной Россией, написан в высшей степени «свободно» и несимметрично.
Несмотря на то, что Сологуб давно уже стал художником совершенным и, может быть, не имеющим себе равного в современности, — он получил широкую известность лишь с того времени, как «Мелкий бес» появился в печати отдельным изданием (на днях вышло уже третье издание романа). Правда, это первое произведение, о котором можно сказать с уверенностью, что автор его — законный преемник Гоголя, что он — последний сатирик дореволюционной России; но если «Мелкий бес» готов сделаться достоянием народным, то и рассказы Сологуба должны быть оценены по справедливости в близком будущем. В самом деле, такие книги, как «Жало смерти» и особенно «Истлевающие личины» и «Книга разлук», — книги, совершенно еще не разгаданные критикой и вносящие существенно новое в сокровищницу русской литературы.
Менее всего известны публике и критике стихи Сологуба. Может быть, они так и останутся достоянием немногих, но истинных почитателей, разделяя судьбу поэзии Тютчева и Баратынского. Почему? Кажется, на этот вопрос еще нельзя ответить с уверенностью. Во всяком случае, одною из важных причин этого явления надо считать отсутствие в поэзии Сологуба какой бы то ни было пряности и мишуры, от которой едва ли избавлен хоть один современный поэт. Простота, строгость, совершенство форм и какая-то одна трудно уловимая черта легкого, шутливого и печального отношения к миру роднит Сологуба-поэта с Пушкиным. Нелегко продолжать это сравнение, чувствуя Сологуба и сологубовское глубоко близким и современным себе; но, может быть, я не ошибусь, если скажу еще, что Сологубу, как Пушкину, свойственно порою шутить и забавляться формами и что он имеет на это право потому же, почему Пушкин мог шутливо рифмовать розу с морозом.
В последней, восьмой, книге стихов своих, озаглавленной «Пламенный круг», Сологуб достиг вершины простоты и строгости. Вспоминая «Тени», «Третью и четвертую книгу стихов» и даже благоуханные переводы Верлэна, вышедшие прошлой зимой, мы должны сознаться все-таки, что подобного совершенства в стихах Сологуб еще не достигал. В «Пламенном круге» собраны стихи за очень большой промежуток времени (многое было напечатано еще в «Новом пути» и «Вопросах жизни»); но только теперь все эти цветы, связанные в один тяжелый и свежий осенний сноп, приобрели то благоухание, которое они отчасти теряли на будничных страницах журналов и альманахов.
Мы — «плененные звери» — давно забыли, «что в зверинце зловонно и скверно». Надо медленно жить жизнью скучной и нелепой. Вещанья звезд не спасут от черной погибели. Нет пути к стране «вотще обетованной», и в долгом ожиданье чуда не забыть горечь долгих мук. И скучен тяжелый стук «измученного безлепицей» сердца. И
…всё проходит, гаснут страсти,Скучна веселость, наконец,Седин серебряный венецНосить иль снять не в нашей власти…
Так вот какова жизнь — говорит поэт. Но почему же все равно,
Умереть или жить,Расцвести ль, зазвенеть ли,Завязать ли жемчужную нить,Разорвать ли лазурные петли,Всё равно — умереть или жить?
Это — тайна поэта, «странного миру», «всегда для всех чужого», которому ведомо очарованье без красоты. Действительная тайна, ключ от которой схоронен от всех нас в душе поэта: оттого он и может так «легко и просто открывать свою душу», он знает, что душа его останется все равно недоступной для всех нас. Те, кто относится к поэзии корыстно, пройдут мимо, как проходили. Зато другие, немногие, зная, что понять душу поэта до конца никому еще не дано, любят всматриваться со стороны в ночную тьму, где проходит она.