Дневник (1901-1929) - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горький с черной широкополой шляпой в руках очень свысока, властным и свободным голосом:
«Не то, государи мои, вы говорите. Вы, как и всякая власть, стремитесь к концентрации, к централизации — мы знаем, к чему привело централизацию самодержавие. Вы говорите, что у нас в «Доме Искусств» буржуи, а я вам скажу, что это все ваши же комиссары и жены комиссаров. И зачем им не наряжаться? Пусть люди хорошо одеваются — тогда у них вшей не будет. Все должны хорошо одеваться. Пусть и картины покупают на аукционе — пусть! — человек повесит картинку — и жизнь его изменится. Он работать станет, чтоб купить другую. А на нападки, раздававшиеся здесь, я отвечать не буду, они сделаны из-за личной обиды: человек, к-рый их высказывает, баллотировался в «Дом Искусства» и был забаллотирован»...
Против меня сидел Пунин. На столе перед ним лежал портфель. Пунин то закрывал его ключиком, то открывал, то закрывал, то открывал. Лицо у него дергалось от нервного тика. Он сказал, что он гордится тем, что его забаллотировали в Дом Искусства, ибо это показывает, что буржуазные отбросы ненавидят его...
Вдруг Горький встал, кивнул мне головой на прощанье — очень строгий стал надевать перчатку — и, стоя среди комнаты, сказал:
— Вот он говорит, что его ненавидят в Доме Искусств. Не знаю. Но я его ненавижу, ненавижу таких людей, как он, и... в их коммунизм не верю.
Подождал и вышел. Потом на лестнице представители военного ведомства говорили мне:
— Мы на этом заседании потеряли миллион. Но мы не жалеем: мы видели Горького. Это стóит миллиона! Он растоптал Пунина, как вошь.
Перед этим я говорил с Горьким. Ему следует получить на Мурм. ж д. паек: он читает там лекции. Он говорит: нельзя ли устроить так, чтобы этот паек получала Маруся (Бенкендорф). Я спросил, не записать ли ее его родственницей.
— Напишите: родная сестра!
Конец мая. Белая ночь. Был только что у Белицкого. <...> Говорили о сестре Некрасова, Елисавете Александровне Рюмлинг — кошмаре всего управления советов. Ее облагодетельствовали с ног до головы, она просит наянливо, монотонно, часами — «А нельзя ли какао? Нельзя ли керосину? Вот говорят, что такому-то вы выдали башмаки и т. д.». Ее дочь была принята Каплуном на службу. 3 месяца не являлась, но мать пришла за жалованием. Каплун и Белицкий выдали ей свои деньги. 12 тысяч. Она пересчитывала раз десять и сказала:
— Дайте еще 400 рублей, потому что в месяц выдают 4 100 рублей (или что-то в этом роде).
Напрасно они уверяли ее, что дают ей свои деньги, она не верила и смотрела на них как на мазуриков. Это вообще ее черта: смотреть на людей как на мазуриков. Я часто отдавал ей зимою последнее полено — она брала — никогда не благодарила — и всегда смотрела на меня с подозрением. Однажды она сказала мне:
— Когда я была вам нужна, вы хлопотали обо мне...
Чем же она была мне нужна? Тем, что я устроил для нее паек, отдавал ей лампу, кофей, спички и т. д. Она думает, что я, пригласив ее выступить вместе с собою участвовать в вечере «памяти Некрасова», сделал какую-то ловкую карьеру. А между тем это была чистейшая благотворительность, очень повредившая моей лекции.
26 июня. <...> «Вечер Блока»6. Блок учил свои стихи 2 дня наизусть — ему очень трудно помнить свои стихи. Успех грандиозный — но Блок печален и говорит:
— Все же этого не было! — показывая на грудь.
28 июня. Дом Искусств. Пишу о Пожаровой. Вспомнил, что на кухне «Дома Искусств» получают дешевые обеды, встречаясь галантно, два таких пролетария, как бывший князь Волконский и бывшая княжна Урусова. У них в разговоре французские, англ. фразы, но у нее пальцы распухли от прошлой зимы, и на лице покорная тоска умирания. Я сказал ему в шутку на днях:
— Здравствуйте, ваше сиятельство.
Он обиженно и не шутя поправил:
— Я не сиятельство, а светлость...
И стал подробно рассказывать, почему его дед стал светлейшим. В руках у него было помойное ведро.
Сколько английских книг я прочитал ни с того ни с сего. Начал с Pickwick'a — коего грандиозное великолепие уразумел только теперь. Читаешь — и будто в тебя вливается молодая, двадцатилетняя бессмертно-веселая кровь. После — безумную книгу Честертона «Manalive» с подозрительными афоризмами и притворной задорной мудростью, потом «Kidnapped» Стивенсона — восхитительно написанную, увлекательнейшую, потом отрывки из Барнеби Рэджа, потом Conan Doyle — мелкие рассказы (ловко написанные, но забываемые и — в глубине — бесталанные) и т. д. и т. д. И мне кажется, что при теперешней усталости я ни к какому иному чтению не способен. Ничего систематического сделать не могу. Книгу дочитать — и то труд. Начал Анну Каренину и бросил. Начал «Catriona» (Stevenson) и бросил7.
У нас в Доме Искусств на кухне около 15 человек прислуги — и ни одного вора, ни одной воровки! Поразительно. Я слежу за ними пристально — и восхищаюсь, как они идиллически честны! Это аристократия нашего простонародия. Если Россия в такие годы могла дать столько честных, милых, кротких людей — Россия не погибла. Или взять хотя бы нашу Женю, милую нашу служанку, которая отдает нашей семье всю себя! Но где найти 15 честных интеллигентных людей? Я еще не видел в эту эпоху ни одного.
Читая «Анну Каренину», я вдруг почувствовал, что это — уже старинный роман. Когда я читал его прежде, это был современный роман, а теперь это произведение древней культуры,— что Китти, Облонский, Левин и Ал. Ал. Каренин так же древни, как, напр. Посошков или князь Курбский. Теперь — в эпоху советских девиц, Балтфлота, комиссарш, милиционерш, кондукторш,— те формы ревности, любви, измены, брака, которые изображаются Толстым, кажутся допотопными. И то психологичничанье, то вниканье (в оригинале пропуск.— Е. Ч.).
Придумал сюжет продолжения своего «Крокодила». Такой: звери захватили город и зажили в нем на одних правах с людьми. Но люди затеяли свергнуть звериное иго. И кончилось тем, что звери посадили всех людей в клетку, и теперь люди — в Зоологическом саду — а звери ходят и щекочут их тросточками. Ваня Васильчиков спасает их.
Июль. Жара. Ермоловская8. Наташа Жуховецкая (6 лет) говорит:
— Пшеница — жена, а пшено — ее муж!
Октябрь 1920. Только что вернувшись из Москвы, Горький разбирал бумаги на столе и нашел телеграмму:
— «Максиму Горькому. Сейчас у меня украли на станции Киляево две пары брюк и 16 000 рублей денег».
Подписано именем, Горькому неизвестным.
_________
Когда встречали Wells'a, Горький не ответил на поклон Пунина — не ответил сознательно. Когда же я сказал ему: зачем Вы не ответили Пунину? — он пошел разыскал Пунина и поздоровался.
_________
Амфитеатров человек дешевый и пошлый. Двадцать лет был нововременцем. Перекинулся в радикальный лагерь — написал несчастных Обмановых (тусклую сатиру на царя, в духе Щедрина) — и был со всем комфортом сослан на короткое время в Минусинск. С тех пор разыгрывает из себя политического мученика. «Когда я был сослан»... «Когда я сидел в тюрьме»... «В бытность мою в Сибири». Чуть не ежедневно писал он о своих политических страданиях — во всех газетных фельетонах. Спекулировал на Минусинске, как мог.