Беглец из рая - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я Фарафонова не слышал, его мягкий щекочущий баритон обволакивал меня, как теплый ветер полдник в июльское жаркое лето, и сминал куда-то тревогу, скопившуюся во мне еще с лета, похожую на блажь. Я торопил перемены, которые стояли за дверью, а они не спешили переступить порог. Утонув в креслице, я смотрел на свой же портрет и считывал с того, чужого мне, лица пороки, которых так удивительно много скопилось в том «живописном» человеке. Нет, это, конечно, был не я; я бы не смог уместить в душе столько мерзостей, они бы давно разорвали меня, располовинили, воюя с тем Добрым, что еще хранилось в моей груди.
– Чего ты улыбаешься, мечтатель? – спросил Фарафонов, подкидывая в ладони последнюю грудастую бутыль с позолоченной этикеткой, напоминающую женский торс.
– И ничего я не улыбаюсь. Я просто думаю, отчего я такая скотина?
– А вот тут, старичок, ты совершенно прав... В какой-то очередной раз я был во Франции, пришел к Лолите, бывшей любовнице Набокова. Она была тогда еще жива. Сидит передо мною старая карга с крючковатым носом, на одном глазу катаракта, голубые волосы завиты, как у болонки, зубы вставные, фарфоровые. Я смотрю на нее и думаю: эти зубы, наверное, стоят бешеных денег, откуда она взяла их, эта панельная б... Вот какой я скотина. Нет бы что хорошее подумать. Так что, старичок, я тебя очень хорошо понимаю и прощаю-с.
Фарафонов, как бы опомнясь иль устыдясь своего скотства, разлил по бокалам последнюю «гранату» и прицелился, чтобы выкинуть в форточку, в заснеженное ущелье, где слепо сновали оставшиеся в живых последние люди, но раздумал. Марьюшка стеснительно пригубила, решительно отодвинула посудинку от себя на середину стола и ушла в комнату на свою кровать. Ее, любившую леса и реки, в конце жизни засунули в каморку два на два, так похожую на тюремную камеру.
Фарафонов проводил старушку задумчивым потусторонним взглядом и, словно бы предвидя свою участь, залпом выпил бокал.
– Ну что ж, старичок! Разминка закончена, очень даже удачно. Скоро пойдем сватать Поликушку... Нет, сначала тебя. Найдем на Тверской Лолиту для разогреву...
– Не надо мне никакой Лолиты, – буркнул я.
– «Когда приказ нам даст товарищ Сталин!» – мягким баритоном запел Фарафонов, приложив к левому уху ковшичек ладони... Но что-то не понравилось ему в голосе, и он повторил, грассируя, нажимая на «р-р». – «Когда пр-р-иказ нам даст товар-р-р-ищ Сталин и мар-р-р-шал Блю-хер-р в бой нас поведет...» Старичок, а чем тебе не по вкусу гражданка Лолита? Нежна, не выпита, стыдливость глубоко спрятана, но еще в ней не изброжена, не изляпана. Только внешне пока изгажена, осталось хорошенько помыть. Эх, Паша, чурбан ты олонецкий, неотесанный. Ведь из твоих же мест и Клюев? А он не был столь разборчив...
Фарафонов хихикнул, намекая на пошлые литературные сплетни. Куриные глазки прислеповато смаргивали, веки вздергивались тяжело, натужно, как у Вия.
– Не надо мне никакой Лолиты, – отрезал я, чтобы оборвать ненужный разговор, но сам-то, негодяй, я так хотел внутренне, чтобы эта ниточка продолжилась. – И Клюев тут ни с какого боку... Мне нужна русская баба, простая доярка с коровьими глазами и косой до пояса, чтобы могла нарожать мне кучу детишек...
– И пусть рожает. В чем дело-то? Стране нужны богатыри...
– Батюшка зажал. Разведенку, говорит, нельзя, молодую нельзя. Только, чтоб вдову иль своих лет... А у самого любовница...
– Все мы ходим по краю тьмы, – глубокомысленно изрек Фарафонов. – «Сухаревич» весь испит, и света нет впереди. А не послать ли нам гонца за бутылочкой винца? – Гость снова сбился с желанного мне разговора, но я, странно обидевшись на Фарафонова, вернул его в прежнее русло:
– Значит, попу можно грешить, а нам нельзя?
– Но он же не говорит в церкви: живите как я, но учит, как надобно жить во Христе.
– Но если сам блудит, то и проповеди неискренни. Уж лучше бы сказал: блудите, сластолюбцы, но помните о Судном дне...
– Свеженького хочется... Свежачка. Помню, к Лиле Брик пришел узнать из литературных сплетен начала века, а из ее спаленки такой молодой котяра вышел, скажу тебе. Он и сейчас в начальниках. Потому что всем хочется свежачка. Вот и Набоков о том же... Он нас необидно так разоблачил. А Чехов был суров, да-с... Хотя, чахоточные, они насчет этого страстны... Дорогой Павел Петрович! С чего мы начали сватовство лет десять тому, когда тебе наскучило одиночество? Ведь были кадры, были – и неплохие, надо сказать: с квартирой, дачей, тесть – генерал, и тещу заодно в любовницы. Но ты сказал: чтобы невесте было не больше двадцати... Было такое?
– Ну было, – признался я, невольно облизнувшись. Шампанское обволокло туманом мою обычно трезвую голову, но хмель этот был приятен во всех отношениях. – Я тогда разбежался с Люськой, свободы наелся по самое горло, ну не старуху же тащить под венец? Я был молод, водились денежки...
– У тебя было мало девушек, но много жен. Ты не прошел начальную школу, а сразу кинулся в старшие классы. И это твоя беда. Ты не научился запрягать...
– Ты-то можешь запрячь лошадь? А я могу.
– А мне и не надо. Пусть меня запрягают. Я люблю быть под пятою. И меня никто никогда не бросал. У меня было двадцать жен и сто наложниц, как у Римского Папы. Они все со мною, до самой могилы. Вот сейчас позвоню Тамаре, а мы с ней развелись лет тридцать назад, и только скажу: «Томочка, я еду к тебе!» И она ответит: «Прилетай!» Паша, она позовет: «Прилетай!»... Тебе кто-нибудь так говорил? А ведь у нее мужик стоящий, знаменитый писатель, у нее дети. А у меня голова, как у гамадрила, и ж... высохла, не на что глянуть, на глаза ослеп и на уши оглох. – Фарафонов всхлипнул, снял очки и тщательно протер толстые линзы, похожие на увеличительные стекла. Под глазами были синие, как водянистые волдыри, натеки. – Мне бы еще талану... Талант у меня есть, а мне бы талану. – Фарафонов не стал вникать в это сложное понятие, зажал в себе чувственную бурю. Да и как не плакать ему, – жалостливо подумал я, – коли жена уехала в Америку и дочь увезла с собою, чтобы там научить прыгать на коньках. За коньки нынче хорошо платят. Но сначала надо выложить свои денежки «в зеленых», и вот Фарафонов сейчас горбатил на миленькую доченьку, чтобы она хорошо крутила задом на льду. Если бы мою дочь вдруг увезли в эту задрипанную Америку, то я бы рыдал, как сто слонов.
– И что я все о себе да о себе? Потом я сватал тебе тридцатилетнюю девочку, у которой папа мидовский генерал, известный знаток анекдотов, пошляк, конечно, но всем нравилось, как он матерится гнуснейшим образом после каждой рюмки «Столичной». Я понимаю, ты не пьешь, ты не говоришь за столом гнусностей. Но тебе же не с папой жить, верно? А, между прочим, у его жены был молодой любовник, ну – такой свежачок из навороченных. И когда он приходил на ристалище с ночевкой, то бедного генерала укладывали спать на кухне на раскладушку, чтобы подальше от спальни...
– И все ты врешь, Фанфаронов. – Я нарочно «перекроил» фамилию членкора.
– Сдохнуть мне на этом месте, как древней галапагосской черепахе, которую забыли в пустой ванной на десятом этаже. Писали об этом в «Московском сексомольце». Я хорошо понимаю старуху: и воды нет, и выпрыгнуть страшно... Но кого ты хочешь нынче? Какого качества фрукту? Залежалые, с гнильцой, иль прямо с дерева? Залежалые – вкусней, что с дерева – безопасней. Ты мне только дай координаты. У меня вся Москва в голове, как в записной книжке... А не послать ли нам гонца за бутылочкой винца? Пока летаешь, я ее и пролистну... От А до Я. От Анжелики до Яги...
– Не пойду, – решительно отказался я. – Больше не пью, а ты как хочешь.
– Тогда докторскую зарублю, и никогда ты не станешь зятем министра. И сгниешь в этих авгиевых конюшнях с нечистотами из чужих немытых голов. Непричесанные мысли. Ха-ха. Философы – это говорящие жопы... Один яд от них... Книжный развал станет тебе, несчастному, бетонным саркофагом... Такты не пойдешь за топливом?! – Фарафонов мстительно поднял голос. – А вот посмотрим, как не пойдешь... – Фарафонов низко склонил под столом коротко стриженную седую голову с плешкой, похожей на тонзуру, долго, кряхтя, копошился там, волочил кожаный саквояж, бренчал пряжками; морщинистый худой затылок с глубокой ручьевинкой, похожей на ложку для надевания туфель, крепко побагровел от натока крови. – Еше пожалеешь, – задышливо пробурчал он и, выпрямившись, брякнул о стол бутылкой приднестровского коньяка «Белый аист». – Вот добрый напиток, который приносит в дом девочек и мальчиков... По капелюшке? – снял очки и призажмурился. – Вот по такусенькой. Пашенька, душевед ты мой, тебе каждый день надо принимать по мензурке, чтобы сравняться со всем человечеством. И только тогда поймешь, что есть женщина! Что надо носить ее на руках и быть ей верным Росинантом, и целовать ее пяточки, потому что, в сущности, женщина во всю жизнь – малое дитя. И пусть ездит на тебе, пусть...
Фарафонов отлил в бокал, посмотрел на свет, поболтал коньяк особенным движением гурмана, застарелого интеллигента-алкоголика, погрел в ладонях, отпил чуток, побулькал, пожамкал питье зубами, словно бы то был кусманчик мяса, и, защемив глаза, проглотил. О! Фарафонов – крепкий на хмельное человек, ему бы стать разведчиком, шпионом трех держав, заключить негласный союз со всеми сексотами мира, и он бы перепил всех, выведав необходимые родному народу секреты. Мне казалось порою, что он и к этой службе когда-то невидимо приникал, а может, и нынче привязан напрочно, ибо не вылезал из-за бугра, бродил там по семьям старинных белогвардейцев и ни разу не засветился, ни в чем дурном не был замечен. После двух выпитых бутылок «Советского шампанского» он все еще не посетил нужник, но был щедр на неиссякаемые лучезарные улыбки и приветливые слова.