И горы смотрят сверху - Майя Гельфанд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава шестнадцатая
– Мама, а у нас есть какие-нибудь старые фотографии? – спросила я вечером.
– Какие еще фотографии? – Мама как раз была очень занята – намазывала на лицо какую-то зеленую маску.
– Ну, фотографии. Где родственники всякие, дедушки-бабушки.
– Были когда-то. Но я не помню. А зачем тебе?
– Да так, интересно. Просто я подумала: я ведь ничего о нас не знаю. О нашем роде, о том, откуда мы взялись.
– А чего тебе знать? За тебя раввинат и МВД уже все выяснили.
– Нет, я не о том. Интересно просто понять, какая история нашего рода.
– Голову мне не морочь! – отмахнулась мама и снова принялась намазывать маску. – Лучше подойди, я тебе остатки вымажу.
– Нет уж, спасибо. Я пойду прогуляюсь.
И с этим словами я вышла из дома.
Сколько я себя помнила, мы всегда жили с мамой вдвоем. В Израиль приехали, когда мне было десять лет. Я помню, как мы ездили на метро к бабушке. Она готовила удивительно вкусные блинчики и поливала их медом, сиропом из-под клубничного варенья или просто сметаной. Блинчики ее были кружевными и легкими. Мама никогда не умела печь так вкусно. Еще я помню, как мы ходили в Ботанический сад и цирк. Ботанический сад казался мне огромным и чудесным, как из какой-нибудь волшебной сказки. А цирк я невзлюбила с самого первого раза. Клоуны меня не рассмешили, акробаты не удивили, а дрессированных животных было страшно жалко. В общем, не сложились у меня отношения с цирком.
А потом бабушка умерла, и мы с мамой остались совсем одни. Когда приехали в Израиль, пытались общаться с дальними родственниками, но как-то не сложилось.
Вот у тети Лили все не так – большая, даже огромная дружная семья с братьями, сестрами, тетушками, кузенами, двоюродными бабушками и внучатыми племянницами. И у каждого своя судьба.
Но не может же быть такого, чтобы мы были совсем одни в этом мире! Должен быть хоть один человек, который был бы связан со мной кровно, которому я была бы небезразлична…
Например, мой отец.
* * *…Стояло теплое, бархатное бабье лето. Солнце, столь жестокое прежде, теперь светило приглушенным, неярким светом и грело ласково, нежно. Была суббота, и евреи, по неизбывной тысячелетней привычке, в этот день отдыхали. Ханох, дряхлый, сильно поседевший и покрытый морщинами, дремал в своем кресле на небольшой веранде. Он уже и Талмуд редко в руки брал. Читал молитвы наизусть, проводил положенные обряды, но в голосе его не было твердости, в руках – силы, в характере – упрямства. Он выполнял возложенную на него обязанность отца семейства и достойного гражданина машинально, как раз и навсегда заученный ритуал. Ханох, конечно, знал, что в стране идет война. Что то и дело проходят восстания, свержения, революции. Что империя, некогда великая, развалилась на части и на ее месте создано что-то новое, непонятное, мертворожденное. Что происходят убийства, погромы, изнасилования. Что люди стонут от террора – красного и белого, на любой вкус.
Но это было далеко от него. Верный, теперь уже Алма-Ату, ужасы войны пока обходили стороной. Этот заброшенный в казахской степи, окруженный горами сонный город жил своей жизнью. И Ханох, семидесятилетний, утомленный, поживший и повидавший, мирно дремал в своем кресле-качалке.
Его не тревожили ни крики ребятишек, что носились по двору с мячом (младшему было всего восемь лет), ни радостный визг старого Пирата, который догонял их, ни азартные возгласы старших детей. Он был погружен в блаженное состояние дремы, неги и удовольствия.
Лев Тимофеевич за эти годы тоже изменился. У него было множество любовниц, он часто ездил по области, в его подчинении находилось большое количество сотрудников. Будучи занятым человеком, наделенный властью, он много и напряженно трудился, налаживая работу ВЧК. Ему, как революционеру со стажем, было поручено строительство новой страны, и времени на ерунду не оставалось. За годы, проведенные в борьбе за советскую власть, Лева превратился в сурового, мрачного и неулыбчивого солдата, привыкшего исполнять приказ, но и знающего, как приказ отдавать. Изменился он и внешне: еще больше похудел и осунулся; лицо приобрело землистый, коричневый оттенок; нос, и раньше висевший крюком, теперь казался еще больше, еще безобразнее. Не осталось прежней мальчишеской наивности; исчез из глаз озорной огонек, а с губ сошла хитрая детская улыбка. Он не выглядел на свой возраст. Это был необщительный человек с колючим и недобрым взглядом, все еще молодой, но успевший стать взрослым мужчиной, жестким, упрямым, не знающим слабости и жалости.
Но была суббота. Прекрасная, томная суббота, когда зелень на деревьях тронута первой желтизной, а голубое небо подернуто легкой дымкой, когда горы, такие величественные, такие недоступные, четко очерченным силуэтом выступают издалека… И он решил выйти прогуляться. В служебной квартире, выделенной ему, все равно никто не ждал. Страстно захотелось вдохнуть освежающий воздух, полюбоваться на краски осени, ухватиться за последние остатки тепла. Пахнуло запахом созревшего винограда, тяжелыми гроздьями висевшего над обвитой лозой беседкой, в которой мирно дремал старый Ханох, налился знаменитый алма-атинский апорт, созрели крупные желтые груши в саду…
У него перехватило дыхание от нахлынувших чувств. Больно кольнуло воспоминание о вечерах вокруг старой белой русской печки, когда он чувствовал себя членом большой семьи.
Истратов остановился недалеко от дома, за редкими брусьями забора, и наблюдал, что происходит во дворе.
А между тем страсти кипели нешуточные. Взрослые Ланцберги вместе с соседями увлечены были игрой, которую придумали сами. Называлась она «игра в лунку» – что-то наподобие гольфа в местном исполнении. Вместо клюшек использовали совки или просто руки, вместо мячиков – орехи. Но ставки делались настоящие, на