Вся королевская рать - Роберт Уоррен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый шаг я сделал к концу дня, сидя за баррикадой пустых пивных бутылок в столичном пивном зале. Я зажег сигарету от своего же окурка и задал себе следующий вопрос: «Что, помимо первородного греха, скорей всего толкнет человека на скользкую дорожку?»
Я ответил: «Честолюбие, любовь, страх, деньги».
Я спросил: «Честолюбив ли судья?»
Я ответил: «Нет. Честолюбивый человек – это такой человек, который хочет, чтобы другие верили в его величие. Судья уверен в своем величии, и ему все равно, что думают другие».
Я спросил: «А как насчет любви?»
Я был твердо убежден, что у судьи были свои маленькие радости, но так же твердо я был убежден в том, что в Берденс-Лендинге никто об этом не знает. Ибо, если в маленьком городке кто-то что-то про кого-то знает, не нужно много времени, чтобы об этом узнали все.
Я спросил: «Пуглив ли судья?»
Я ответил: «Судья не из пугливых».
Теперь оставались деньги.
И я спросил: «Любит ли судья деньги?»
«Судье нужно ровно столько денег, сколько нужно, чтобы судья мог жить беззаботно».
Я спросил: «Был ли в жизни судьи случай, когда судье не хватало денег для беззаботной жизни?» А ему не мало надо.
Я закурил новую сигарету и стал обдумывать этот вопрос. Я не нашел ответа. Какой-то голос шептал мне из детства, но я не мог разобрать, что он шепчет.
Из глубины времени и моей памяти выплывало смутное впечатление: я – ребенок, я вхожу в комнату к взрослым, я понимаю, что они оборвали разговор при моем появлении, мне не полагается знать, о чем они говорят. Поймал ли я конец их разговора? Я прислушивался к голосу, шептавшему мне из детства, но голос был слишком далек. Он не давал мне ответа. Поэтому я поднялся из-за стола и, оставив после себя окурки и пустые пивные бутылки, вышел на улицу. Был конец дня, улица дымилась после дождя, как турецкая баня, и пленка воды, лежавшая на асфальте, жарко шипела под шинами. Если нам повезет, к вечеру может подуть ветерок с залива. Если нам повезет.
Наконец я нашел такси, сказал шоферу: «Угол улицы Сент-Этьен и Южной пятой», развалился на сиденье и стал слушать, как шипит под колесами вода, словно сало на сковородке. Я ехал за ответом. Если человек, который знает ответ, захочет мне ответить.
Человек этот много лет был близким другом судьи, его вторым «я», его Дамоном, его Ионафаном[18]. Человек этот был когда-то Ученым Прокурором. Он должен знать.
Я вышел на тротуар возле мексиканского ресторанчика, где работал музыкальный автомат, от чего студенистый воздух вздрагивал. Заплатив шоферу, я повернулся и посмотрел на третий этаж дома, сотрясаемого музыкальной машиной. Вывески были на месте – подвешенные на проволоке к железному балкончику, прибитые к стене деревянные щиты – белые, красные, черные, зеленые – с надписями контрастных цветов. Большая вывеска под балконом гласила: «С Богом не шутят». На другой было написано: «День Спасения настал».
«Ага, – сказал я себе, – он еще живет здесь». Он жил здесь, над чистеньким ресторанчиком, а в соседнем квартале среди голодающих кошек играли голые негритята, и негритянки перед закатом сидели на ступеньках, томно обмахиваясь веерами из пальмовых листьев. Я приготовился войти в подъезд и уже полез за сигаретами, но обнаружил, что они кончились. Поэтому я зашел в ресторан, где музыкальный ящик затормаживал со скрипом.
За стойкой, пригнувшись, стояла приземистая, как бочонок, старуха с кустистыми и очень белыми по сравнению с коричневым мексиканским лицом и черной rebozo[19] бровями; я сказал ей: Cigarillos?[20]
– Que tipo?[21] – спросила она.
– «Лаки», – ответил я и, когда она выложила пачку, показал на потолок и спросил:
– Esta arriba el viejo?[22] – довольный, что сумел это выговорить.
– Quen sabe? – ответила она. – Viene y va[23].
Так. Он приходит и уходит. По божьим делам.
– Старик вышел, – довольно чисто произнес голос в тени у конца стойки.
– Спасибо, – сказал я старому мексиканцу, который сидел в кресле. Потом повернулся к старухе и, показав на кран, попросил: – Дайте мне пива.
Отхлебнув пива, я поднял глаза и увидел над стойкой еще одну надпись, выведенную на большом листе фанеры, висевшем на гвозде. Доска была ярко-красная, с завитушками из голубых цветов и черными буквами, оконтуренными белым.
На ней было написано: «Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное. Матф. 3,2».
Я показал на вывеску.
– De el?[24] – спросил я. – Старика, а?
– Si, senor, – сказала старуха. И добавила без видимой связи: – Es como un santito[25].
– Может, и блаженный, – согласился я, – но, кроме того, тронутый.
– Тронут?
– Esloco[26], – объяснил я, – es тронутый.
На это она не ответила, и я продолжал пить пиво, пока старый мексиканец в кресле не сказал:
– Смотрите, вот идет старик.
Повернувшись, я увидел за мутным стеклом двери фигуру в черном; потом дверь отворилась, и вошел он, еще более старый, чем мне помнилось: белые слипшиеся патлы свисали из-под старой панамы, очки в стальной оправе едва держались на кончике носа, за ними мигали линялые глаза, а плечи были сведены и согнуты тяжестью самостоятельно существующего аккуратного дрянного животика, словно у лоточника с тяжелым подносом или ящиком. Черный пиджак на животе не сходился.
Он стоял, важно моргая, глядел на меня и не узнавал, потому что в ресторане было сумрачно, а он вошел с улицы, где еще светило солнце.
– Добрый вечер, senor, – сказал ему старый мексиканец.
– Buenas tardes[27], – сказала старуха.
Ученый Прокурор снял панаму, повернулся к старухе и слегка поклонился, сделав головой движение, которое заставило меня вспомнить длинную комнату в белом доме у моря и в комнате – человека, этого, но другого, молодого, без седины.
– Добрый вечер, – сказал он мексиканке, а затем повернулся к старику мексиканцу и повторил: – Добрый вечер, сэр.
Мексиканец показал на меня и проговорил:
– Он ждет.
Тогда Ученый Прокурор впервые, должно быть, обратил внимание на меня. Но он меня не узнавал, глаза его напрасно мигали в сумерках. Вполне естественно, что он не ожидал встретить меня здесь.
– Здравствуй, – сказал я, – ты меня узнаешь?
– Да, – сказал он, глядя на меня по-прежнему. Он протянул мне руку, и я ее пожал. Она была холодная и влажная.
– Давай уйдем отсюда, – сказал я.
– Вам нужен хлеб? – спросил старый мексиканец.
Ученый Прокурор обернулся к нему.
– Да, пожалуйста. Если вас не затруднит.
Мексиканец поднялся, подошел к краю стойки, достал большой бумажный мешок, чем-то набитый, и отдал ему.
– Спасибо, – сказал Ученый Прокурор, – большое спасибо, сэр.
– De nada[28], – поклонившись, сказал мексиканец.
– Я желаю вам всего хорошего, – сказал Ученый Прокурор и поклонился старику, потом старухе, сделав головой движение, которое снова напомнило мне комнату в белом доме у моря.
Потом я вышел за ним на улицу. На другой стороне был сквер с вытоптанной бурой травой, теперь блестевшей после дождя; там на скамейках сидели бродяги, голуби ворковали нежно, как чистая совесть, и какали деликатными известково-белыми капельками на цемент вокруг фонтана. Я поглядел на голубей, потом – на мешок, набитый, как выяснилось, хлебными корками.
– Будешь кормить голубей? – спросил я.
– Нет, это для Джорджа, – сказал он, подвигаясь к своему подъезду.
– Завел собаку?
– Нет, – сказал он, ведя меня через вестибюль к деревянной лестнице.
– Кто же этот Джордж? Попугай?
– Нет, – сказал он, задыхаясь, потому что лестница была крутая, – Джордж – это несчастный.
Что означало, насколько я помнил, бродягу. Несчастный – это бродяга, которому посчастливилось попасть к смиреннику в дом и пустить там корень. После чего его производят из бродяг в несчастные. Ученый Прокурор не раз давал приют несчастным. Один несчастный застрелил органиста в миссии, где подвизался Ученый Прокурор. Другой свистнул его часы и ключ Фи-Бета-Каппа.
Значит, Джордж был очередной несчастный. Я посмотрел на хлеб и сказал:
– Да, похоже, что ему порядком не посчастливилось, если больше нечего есть.
– Он съедает только часть хлеба, – ответил Ученый Прокурор, – но это почти случайно. Он с ним работает. Но часть, очевидно, проглатывается, и поэтому он никогда не хочет есть. Только сладости, – добавил он.
– Господи спаси, как это можно работать с корками, да еще чтобы часть их случайно проглатывалась?
– Не поминай имени Господа всуе, – сказал он. И добавил: – Работа у Джорджа очень тонкая. И художественная. Ты увидишь.
Я увидел. Мы одолели второй марш, свернули в узкий коридор с растрескавшейся стеклянной крышей и вошли в дверь. В углу большой, скудно обставленной комнаты сидел по-портняжьи на куске старого одеяла тот, кого, видимо, звали Джорджем; на полу перед ним были две большие миски и большой, примерно полметра на метр, кусок фанеры.