Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свеча – огонь, горящий посреди моря, захлестнувшего, объявшего мир в «Исааке и Аврааме», повторяется в слегка трансформированном виде в «Пришла зима…» в пространстве совершенно сухопутного пейзажа. Морем – объединяющей мир стихией – завершается «Столетняя война».
Предпоследняя, решающая по смыслу, глава «Горбунова и Горчакова» называется «Разговоры о море» и начинается так:
«Твой довод мне бессмертие сулит.Но я, твоим пророчествам на горе,уже наполовину инвалид.Как снов моих прожектор в коридоре,твой светоч мою тьму не веселит…Но это не в укор, и не в укоревсе дело. То есть пусть его горит!..В открытом и в смежающемся взоревсе время что-то мощное бурлит,как будто море. Думаю, что море».
Все сошлось в этих предсмертных словах Горбунова: та же свеча – светоч – и море, та же, что и в «Исааке и Аврааме» и в «Пришла зима…», тьма над морем и – сон. В непереносимой неволе, в мире, который отторгает его, Горбунов идет к морю-свободе через сон-смерть! «Сон – выход из потемок… А человек есть выходец из снов». Ликующими настаиваниями на том, что сон реальнее яви, а, стало быть, дух доминирует над плотью, Горбунов провоцирует страдающего и ревнующего Горчакова, человека плоти, и – погибая – освобождается. И это – конец утопии.
«Горбунов и Горчаков», вся эпопея 1963–1968 годов, вообще поэзия Бродского многосмысленна, многослойна, она являет нам сложнейший мир идей, чувств, предчувствий. (При том, что есть в ней пласт прозрачной, «неслыханной простоты» лирики.) То, о чем шла речь в этом беглом очерке, – лишь один из возможных вариантов интерпретации. Но – необходимый и значительный вариант.
Бурный Бродский – с его неимоверно интенсивной интонацией, «рвущейся в клочья страстью», сарказмом и самоиронией, – весь «российский период» своей работы отыскивал путь к гармоническому миру, в «блаженную страну». Это был путь пушкинского «Странника», это была страна, которая грезилась Лермонтову и замышлялась Толстым.
Перемены, происшедшие в мироощущении и мироосмыслении Нобелевского лауреата, существенны. В «Осеннем крике ястреба» (1975) он скорбно завершил историю птицы-души, начатую двенадцать лет назад. Птица, взлетевшая в эмпирей, охватившая взглядом всю землю и погибшая от избытка высоты (то, что казалось «выше Бога», оказалось выше жизни), продолжение и финал полета птицы-души из «Большой элегии». В «Новом Жюле Верне» (1976) иронически снимается порыв к морю-свободе.
К середине семидесятых годов с поисками «блаженной страны» было покончено. Однако это не означает сдачу, опустошение, отказ от жребия. Это означает смену средств, но не цели.
В рождественском стихотворении 1988 года «Бегство в Египет» Бродский писал:
В пустыне, подобранной небом для чудапо принципу сходства, случившись ночлегом,они жгли костер. В заметаемой снегомпещере, своей не предчувствуя роли,младенец дремал в золотом ореолеволос, обретавших стремительно навыксвеченья – не только в державе чернявых,сейчас, – но и вправду подобно звезде,покуда земля существует: везде.
Теперь мы понимаем, что означали в 1965 году строки из «большого стихотворения» «Пришла зима…»:
Снег, снег летит. Вокруг бело, светло.Одна звезда горит над спящей пашней.
И в конце восьмидесятых годов все осталось: магическая стихия снега – «пустыня внемлет Богу», «некий свет» – нимб младенца Христа, «подобно звезде», горит и указывает путь – «покуда земля существует: везде».
В 1989 году Бродский пишет «Облака» – сложный вариант лермонтовских «Туч» и особенно монолога Демона:
Средь полей необозримыхВ небе ходят без следаОблаков неуловимыхВолокнистые стада, –
с прямым указанием:
ваши стададвижутся безшума…
Необходимая человеческому духу утопия – место отдохновения после тысячелетних бурь и мук истории – принимает новые очертания. Просто теперь мы встречаемся с новым уровнем мужества перед лицом жизни – «мужества быть»:
Человеку всюдумнится та перспектива, в которой онпропадает из виду. И если он слышит звон,то звонят по нему: пьют, бьют и сдают посуду.
Поэтому лучше бесстрашие!
Таким образом, в «Примечаниях папоротника» 1989 года Бродский отсылает нас, цитируя знаменитую формулу Джона Донна – «Не спрашивай, по ком звонит колокол…», – к «Большой элегии», с которой когда-то началась эпопея – поиски «блаженной страны».
Все идет своим чередом.
Поэт меняется, оставаясь прежним. И неизменным остается гипнотическое воздействие на наше смятенное сознание поэзии, обращенной и к Богу, и к человеку, объединяющей небо и бездны земли:
…раскрой закром, откуда льются звезды.Раскрой врата – и слышен зимний скрип,и рваных туч бегут поспешно стаи.Позволь узреть Весы, Стрельца и Рыб,
Стрельца и Рыб… и Рыб… Хоть реки стали.Врата скрипят, и смотрит звездный мирна точки изб, что спят в убранстве снежном,и чуть дрожит, хоть месяц дым затмил,свой негатив узрев в пространстве смежном.
1995Часть вторая. Собеседники
Его призвали всеблагиеКак собеседника на пир
Тютчев«Неизъяснимое счастье внутренней свободы». О Юрии Давыдове
Россия Юрия Давыдова
Когда Юрий Тынянов писал свою историческую прозу, то, оставаясь верным точному историческому знанию, он неизменно вел разговор о своей эпохе, но никогда – о самом себе. Потому его проза еще и историософский трактат.
Когда Юрий Давыдов писал свою историческую прозу, то, оставаясь верным точному историческому знанию, он неизменно говорил и о себе, – и поэтому его проза еще и грандиозный личный дневник.
То, что Давыдов ставил самого себя в центр воссоздаваемого им мира, вовсе не есть признак эгоцентризма. Это – выбор точки наблюдения.
«Он любил полуподвальные рюмочные, в питерском просторечии – низок. Там пахло огородами и взморьем, лучком, укропчиком, килечкой. Добром вспоминал завсегдатай довоенное пиво “Красная Бавария”, а граненую стопку называл “ударом”… Однако кто он такой, этот пожилой плешивый холостяк без особых примет, если не считать подозрительную недостачу двух пальцев на правой руке?»[68]
Это и есть Юрий Владимирович Давыдов, персонаж своих романов и повестей, по сюжетной и смысловой значимости не уступающий главным героям.
В 70-е годы прошлого века в русской исторической прозе едва ли не главенствующее место занял жанр квазимемуаров – имитированных воспоминаний: блестящие «Имматрикуляция Михельсона» и «Императорский безумец» Яана Кросса, «Путешествие дилетантов» и «Свидание с Бонапартом» Окуджавы, «Большой Жанно» Эйдельмана.
В авторском вступлении к повести о Федоре Коржавине, свободолюбце-авантюристе екатерининских времен, Давыдов писал:
«В сонме ушедших навсегда есть люди, тобой избранные. Духовно, душевно прильнув к ним, обретаешь как бы теневое соучастие в земных делах и днях этих людей. А взявшись за перо, словно бы предаешься воспоминаниям»[69].
Последняя фраза – ключевая для всей исторической прозы Давыдова. В отличие от Тынянова, гениально конструировавшего объективное историческое пространство, в отличие от Кросса, Окуджавы, Эйдельмана, заставлявших вспоминать своих персонажей – «условных авторов», Давыдов вспоминает сам.
Эта позиция была выбрана не сразу. «Завещаю вам, братья…» и грандиозная по смысловой концентрации «Судьба Усольцева» – образцы виртуозного использования приема «условного автора». В первой повести рассказчиком-свидетелем выбрано лицо историческое – второстепенный литератор второй половины XIX века Владимир Зотов, волею судеб оказавшийся прикосновенным к судьбе «Народной воли». Во второй – вымышленный персонаж доктор Усольцев.
Но в «Двух связках писем» («Соломенная сторожка» в другом издании), центральной вещи Давыдова до «Бестселлера», он уверенно обретает «теневое соучастие» в происходящем задолго до его рождения. И это «теневое соучастие» настолько интенсивно, что дает автору возможность стянуть воедино времена.
Шестнадцать лет назад, после выхода второго издания романа, я писал о нем, и поскольку суждения мои не изменились, то позволю себе автоцитату:
«Личный бытовой и духовный опыт дает Ю. Давыдову возможность писать эти письма читателю, рассказывая эпизоды жизни Лопатина, Нечаева, Лаврова, Азефа так, словно он, автор, был их свидетелем.
История написания романа – это и история жизни писателя. Судьбы героев пересекаются с судьбой писателя – биографическими аналогиями, местами действия, знакомством с потомками, предметами, пришедшими из прошлого… Главную роль играет не архитектоника романа, хотя она весьма сильна и оригинальна, а его психологическая структура, степень понимания, сострадания, ненависти, свобода и органичность, с которыми автор вступает во взаимоотношения с персонажами.