Мои воспоминания. Часть вторая. Странствия - Сергей Волконский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тихий океан, обычно бурный, был тих. Распустили паруса: «Шуми, шуми, послушное ветрило!..»
Сияла гладь. Под ветерком молчаливый пароходный нос тонко рассекал воду и воздух, шумливая, тяжелая корма разгоняла вправо и влево пену, поднятую винтом, и далеко за собой расширяла хвост своего следа. Белые сновали чайки; падали, ловили и взлетали; и черные, гладкие, из воды колесом выходили и в воду погружались игривые спины лоснящихся дельфинов… Так шли мы пять дней. И каждое утро англичанки на палубе, поздоровавшись, приветливо добавляли: «Lovely morning!» (Прелестное утро). Как любят англичане приветствовать барометрическими подтверждениями…
На шестой день новое прикосновение к земле — Сингапур, на южном кончике Малакского полуострова. Узловое скрещивание мировых путей: из Америки в Африку, из Японии в Европу, из Австралии в Америку. Все расы, люди всех цветов, всех одеяний, всех наречий. Схожу на берег. Успеваю посмотреть знаменитый ботанический сад: пальмы, бананы, огромные папоротники, гигантские бамбуки. В этом царстве сна и сказки будит разум одна надпись, напоминающая о том, что «рвать цветы и ломать кусты запрещается». Эти слова, в этом городе, где проходят все расы земного шара, начертаны на одном только языке из всех языков земного шара — на русском… Нагруженный апельсинами, бананами, ананасами, возвращаюсь на пароход. В тени парусинового навеса лежит на кушетке англичанка, не сходившая на берег, и пишет свои путевые заметки.
— Вы были в городе?
— Да.
— Вы видели туземцев?
— Видел.
— Можете мне сказать, много ли они питаются рисом?
— О да, на ступенях каждого крыльца сидела семья и из котелка ела рис.
Быстро заработала рука по белому листу: карандаш смелеет, когда ум богатеет…
Тронулись. Держим путь на Коломбо, Цейлон. Опять сияющая гладь и каждое утро «lovely morning». А ночью пенистый хвост нашего далеко расстилающегося следа фосфором горит:
Небесный свод, горящий славой звездной,Таинственно глядит из глубины,И мы плывем, пылающею безднойСо всех сторон окружены…
Какая слиянность в бесчисленности звездной. Какая слиянность в ответных трепетах небесной тверди и зыби морской. Какая стройность в горизонтальном шествии высоких вертикальных мачт. Какое единство отражений в моей душе. И в первый раз приходит мне на ум, что стих:
Была ему звездная книга ясна,И с ним говорила морская волна —
надо принимать не как перечисление чередований, а как двойное выраженье одной слиянности: не сперва звезды, потом волна, а звезды и волны в единовременном вещании природы…
В Сингапуре перед самым отплытием, в то время как разговаривал с англичанкой, писавшей путевые заметки, увидел поднимавшуюся по мостику высокую, белыми покрывалами укутанную фигуру; из этого белого смотрело темное лицо, обрамленное черными волосами, и улыбались мне глаза нашего знакомого по чикагскому конгрессу Дгармапала.
— Откуда? — спрашиваю.
— Из Японии.
— Куда?
— В Коломбо.
— Зачем в Японии были?
— По нашим буддийским делам.
— А сейчас?
— Еду с японской депутацией. Японские буддисты посылают в дар цейлонским древнюю-древнюю статую Будды. Хотите, когда приедем, посмотреть на церемонию? Я вам скажу и день и час.
Мы подошли к Коломбо на десятый день вечером. Дгармапалу встретила депутация. Он сказал мне при прощании: «Завтра вечером, в шесть часов, здесь, на пристани».
Другой такой картины не помню наяву, как та, что я увидел на другой день. Сняли древнюю статую с парохода и понесли между шпалерами туземных женщин и мужчин. Проходили под пальмами, сыпались цветы, одежды колыхались, развевались бледные радуги кисейных покрывал. Лентою вилась смуглая толпа, и, как огромные цветы каких-то сказочных пионов, стояли пестрые чалмы над мягкой прихотью женских уборов. Так шли, и за толпой меж пальм сияло море… Иногда по приглашению Дгармапалы садился в шарабан, запряженный горбатым быком… Когда учился географии, помню, в атласе этакий горбатый бык назывался «зебу»… Подошли к воротам; за ними зеленый луг, на нем раскинуты павильоны — на белых колоннах крыши без стен. То храмы буддийские.
Перед средним храмом толпа оранжево-желтая. То жрецы; хламида у всех перекинута через левое плечо, правая, голая рука свободна. Совершенно хор из оперы. У всех бритые головы. Впереди стоит верховный жрец. Меня подводят, представляют. Кланяюсь. Верховный жрец смотрит в сторону. Кланяюсь вторично — он смотрит в другую. Кланяюсь в третий раз — меня не замечают. Один из спутников наклоняется над моим ухом: «Не удивляйтесь, это закон: служитель Бога всем людям брат; поклониться каждому человеку на земле невозможно, а одному — несправедливо». Пока шли приготовления к молитвенному собранию, вошли в помещенье верховного жреца. Со мной беседовали — конечно, чрез переводчика. Спросил, знал ли я в Петербурге профессора Минаева, знатока санскритского языка. Сказал, что был его учеником в университете. Обрадовался верховный жрец, сказал, что знал его, что он бывал на Цейлоне и у них в гостях, в этой же комнате; его труды ценятся высоко. Подарил мне книжку своего сочинения — непонятные, затейливые письмена… Пошли в храм. Начались речи, приветствия и ответы. Я сидел на эстраде среди почетных гостей; верховный жрец сидел тут же. Я ничего не понимал из того, что говорилось на бенгальском и японском языках, и смотрел на удивительную картину сидящих на полу, закутанных в кисею женщин, на стоящих около колонн мужчин, на свисающие, со свода лампады, на звездную ночь в просветах между колонн и на высокие пальмы в ночи… Вдруг над моим ухом по-английски шепот; от имени верховного жреца просят меня сказать слово. Пришлось выходить. Я сказал им то самое, чем приветствовал конгресс религий в Чикаго. Есть у Достоевского в «Братьях Карамазовых» история про старуху и луковку; эту историю я им рассказал. Вот она; рассказываю своими словами.
В аду мучилась одна старуха, великая грешница. Однажды увидела: высоко в лазури небесной пролетает ангел. Возопила. Ангел остановил полет, приник.
«Будешь пред лицом Всевышнего, скажи, что есть такая старуха, которая испытала больше, чем вытерпеть можно. Не будет ли милость Господня облегчить ее страданья». Полетел ангел, доложил. «Узнай, — сказал Господь, — есть ли за ней хоть одно доброе дело на земле». Вернулся к старухе. «Да, — говорит, — раз я нищему луковку подала». Опять доложил ангел. «Возьми луковку, — сказал Господь, — протяни ей, пусть ухватится, а ты тащи: выдержит луковка — спасена будет». Ангел так и сделал. Старуха ухватилась, ангел стал тащить — старуха стала из огня подыматься. Только вдруг замечает: за ноги к ней другой грешник прицепился; однако луковка выдерживает. Ангел тянет — они все выше поднимаются; смотрит старуха — еще грешник, а там еще и еще: целая цепь висит, за ноги ее держатся. Страшно сделалось старухе, начала брыкаться — не отстают, а все больше их. Тогда со всей силы крикнула: «Отстаньте! Луковка-то ведь моя!» Только сказала — стебелек сломился, и все обратно в огонь вечный полетели.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});