Что было — то было. На бомбардировщике сквозь зенитный огонь - Василий Решетников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первую же ночь стало ясно, что в этом доме нам предстоят безуспешные сражения с неистребимыми ордами клопов. Были и тараканы, но тех мы игнорировали. Новый «дар судьбы» пришлось принять безропотно.
На главные цели собирались долго. Зима, на удивление, была многоснежной, временами вьюжной, а то вдруг источалась оттепелями и ночными туманами. Для такой крупной воздушной операции с массированием основных сил АДД нужна была устойчивая летная погода на огромном пространстве, охватывающем не только район нового базирования дальних бомбардировщиков, но и объекты боевых действий. Пришлось пока переключиться на борьбу с перевозками в относительно близких районах — Пустошка, Витебск, Идрица… Одни полки летают, другие сидят, прижатые непогодой. Потом и эти поднимаются, но кто-то засел, «кукует».
Иногда в ненастные дни на деревенской площади вспыхивали ожесточенные баталии — полк на полк — со снежками. Разгоряченные цепи с воинственными кликами то устремлялись в атаку, тесня противника, то отступали под его перевесом. В воздухе со свистом летали на встречных курсах плотные комья снега, стоившие неосмотрительным «бойцам» мгновенно вскипавших шишек. В разгар сражения на крыльце штаба дивизии, возвышавшегося на бугре, появлялся комдив, наблюдал за «полем боя», а почуяв излишнюю горячность, давал красные ракеты — прекращал битву. «Бойцы» разбирали шапки, куртки, рукавицы и расползались по домам.
После ужина в избах начиналась долгая вечерняя жизнь — гремели домино, раздавались песни, кое-где, при тесном скопище зрителей, затевались картишки. Ходили друг к другу в гости, озорничали. Немало было и тех, кто пристраивался под коптилками с книжками. В наших чемоданах их было не так много, но не покидала бы охота читать. Чтению замены нет. Без него люди тупеют, перестают мыслить. Мои книги тоже ходили по рукам, а толстый предвоенный однотомник Маяковского, видимо, после моих громких чтений — то с листа, то по памяти — снискал особую популярность.
По части веселых сборищ не был исключением и наш дом. Чего только не затевалось в нем! Правда, Федя Горбов приходил из своей амбулатории всегда поздно и очень усталый. Казалось бы, в нелетные дни, какие там заботы у полкового врача? Но дело заключалось в том, что ни в Баталах, ни в других соседних деревнях не было ни одного врача или хотя бы фельдшера. Весть о военном докторе, оказывающем помощь деревенским жителям, быстро распространилась по всей округе. К Федору выстраивались очереди — дети, старики, старушки. С утра до вечера он осматривал этих несчастных людей с запущенными болезнями и врачевал, как мог и чем мог, только страшно обескураживал их решительным отказом принять то курицу, то яйца — все, что приносили ему крестьяне в награду за лечение.
Не только от доброты сердца и верности долгу приходил он к ним на помощь — это само собой, он просто не мог жить без лечебной практики, а выздоравливающие его стараниями люди доставляли ему душевную радость.
Однажды угораздило и меня оказаться в его руках. Как-то в осенний день, когда я на полном ходу рыбкой слетел с мертво схваченного тормозами незнакомого мотоцикла и, пропахав булыжную мостовую, пробил себе живот, едва не дотянув до перитонита, Федя Горбов за неделю исцелил меня, совершенно по-своему применив только-только появившийся стрептоцид, хотя такие «дырки» медицина в то время латала гораздо дольше. Он откровенно тяготился ролью полкового врача, функции которого ограничивались предполетным контролем здоровья летного состава да дежурством на старте. Рапорты с просьбой отпустить его в сухопутные войска, поближе к фронту, к госпиталям и медсанбатам, пока успеха не имели, но он продолжал донимать начальство, и к нему, наконец, снизошли, не выдержав напора. Но было это чуть позже. А еще позже, в послевоенные годы, доктор наук Федор Дмитриевич Горбов стал крупнейшим в стране психологом — лидером советской школы и, по сути, основоположником космической психологии.
…Подкатывал новый, 1944 год. Снегопад и густые туманы припечатали нас наглухо. Полеты пока не светили. Хорошо бы, прикидывал я, крепенько посидеть за новогодним столом, да, видно, не получится. Но потом оказалось, что Глеб владеет флаконом чистого спирта. Приберег. Скрывал от нас и сам удержался. Выдержанный товарищ. Кликнули Семена Жарова — нашего нового друга, врача авиабазы. У того тоже что-то нашлось. Ужин из летной столовой с мощным добавочным презентом от наших верных официанточек перетащили в свою избу. А к вечеру появляется Федя Горбов и извлекает из-за шинельной пазухи крупную бутылку, заткнутую бумажным кляпом. В бутылке мутноватая жидкость под самое горлышко.
— Что это? — спрашиваю.
— Не узнаешь? Самогон. Первач.
— Откуда такое богатство?
— Понимаешь, сегодня мои старухи снова несли кур да яйца. Но одна догадливая старушенция чопорно поздравила меня с Новым годом и поставила на подоконник сию фигуру. Поблагодарил я ее и… тут не смог отказаться.
— Ну, знаешь, — возликовал я, — это дело так не пойдет. Зови на пир медичек!
Пришли четыре молоденькие пресимпатичные докторицы — в кофточках, шарфиках, с губками. И нас четверо. Расселись вперемежку на кроватях вокруг нарядно возделанного стола и пустились в загул. Произносились дурацкие тосты, перебрасывались хохмами, хохотали до одури и кутили до утра. Моя гитара была тут в самый раз.
…После затянувшегося ненастья погода все-таки чуть-чуть откупорилась, и мы успели разок-другой смотаться на ближние цели, накрыв бомбежкой пару станций и какой-то аэродром. Для нас все это прошло без последствий, а там мы погром учинили немалый — пожгли изрядно добра и кое-что взорвали. Но опять опустилось небо, подули ветры. Машины поглубже затолкали к лесу, потуже зашнуровали чехлы, сразу поняли — это надолго.
Вдруг к вечеру, как привидение, возникшее из мглы, над стоянками протарахтел «У-2» и, видимо, обрадованный подвернувшемуся аэродрому, с ходу плюхнулся лыжами в снег. Как оказалось, вовремя. Пока привязывали его к штопорам, повалил густой снегопад и разыгралась пурга. Из второй кабины в овчинном полушубке и валенках вылез военный врач из медицинского управления не то фронта, не то армии. Представился: Евгений Алексеевич Федоров. Он поинтересовался здешними медицинскими силами, надеясь найти у них приют, а услыхав имя Федора Дмитриевича Горбова, бросился к нему. Были они, мало сказать, в свое время студентами и выпускниками одного курса Московского мединститута — роднила их давняя и крепкая дружба.
Женя Ларин по-джентльменски уступил свое жилое пространство Фединому другу, перекочевав в свою канцелярию, а Евгений Алексеевич, овладев его местом, был вполне доволен и новым ночлегом, и дружеским окружением, особенно если учесть, что, потеряй они с пилотом минут пять, их житие — еще неизвестно на каком свете — выглядело бы совсем иначе.
Пурга крутила несколько суток, а в нашей комнате то разгорались, то затихали оживленные и шумные разговоры. К вечеру к нам неизменно заглядывал Семен Жаров, внося в общую атмосферу нового содружества некую лирическую струю, поскольку с нетерпением ждал той минуты, когда ему будет позволено снова усладить нас Апухтиным. Диковинная странность: среди нескончаемого множества поэтов избрать своим кумиром почти забытого к тому времени Апухтина!
Коронным номером в Семеновом репертуаре был, конечно, «Сумасшедший». Семен становился в угол и, имея перед собой пространство не более двух шагов, принимал, сообразно сюжету, то надменные позы:
Вы знаете, на дняхЯ королем был избран всенародно…
то трагические — заламывал и воздевал руки, цепляя пальцами потолок, отчего оттуда сыпалась труха с клопами,
Все васильки, васильки —Красные, желтые всюду…
метался он из стороны в сторону. От частого повторения мы уже знали почти все наизусть и в самых надрывных местах начинали давиться от смеха, а Глеб, громко прыская, а то и похохатывая, рисовал на Сеньку уморительные карикатуры. Семен на это не реагировал, тянул репертуар до конца, упиваясь не столько Апухтиным, сколько собственным вдохновением, а под конец, мстительно тыча в нас пальцами, под откровенный хохот исступленно рычал:
Эй, стража, люди, кто-нибудь!Гони их в шею всех!..
Нас это страшно забавляло, и мы не отказывали себе в удовольствии послушать Семена и в следующий раз.
Но совершенно неожиданно удивил нас и Евгений Алексеевич. Однажды, в минуту душевной свободы, он вдруг приоткрылся и стал читать свои изумительные, полные чувств и музыки, очень образные, с легким декадентским ароматом стихи. Читал спокойно, совсем тихо, как бы себе. Не о войне, не о привычных мотивах нашей души, а о чем-то волнующем, манящем, влекущем в неведомое. Стихи не пересказывают. Их запоминают или чувствуют. Они не были записаны, их мало кто слышал и в семидесятых годах, вместе с их творцом, ушли в небытие.