Барсуки - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приходили сумерки, и опять пометало изморосью. На всей огромной Сусаковской луговине не было никого, кроме него, стоящего в середине ее, как ось, и он уже не скрывал слез от самого себя.
... А перебежчикам тащили бабы творог, сметану, душистые ржаные лепешки. Какая-то, древняя и беззубая, притащила даже гармонь, оставшуюся от сына, убитого в царскую войну. В нее и играли перебежчики всю дорогу – шестнадцать верст, до Воров, таща съестные дары Сусаков у себя на спинах. – А непонятный предмет на колокольне оказался лестницей, по которой лазил отбивать вечерние благовесты Сусаковский понамаренок.
...............
...............
Насте таким и нужен был Семен.
Там, в Зарядье, днем и ночью думала о том, что обрушилось каменным дождем на благополучие Секретовского дома. Когда видела в памяти своей отца, осунувшегося от напрасных хлопот, над которыми смеялись – и Секретов не понимал причин смеха – душила Настю горечь, туманилось и ненавистью темнело сознанье, – как бы слепнула тогда. Преждевременный и нежеланный, вообще говоря, конец отца странным образом подсказал Насте, что теперь ей оставалось делать. Но сил для большого размаха мести не было. Настина душа тлела чадно и впустую.
Тогда пришло письмо от Семена, посланное им тотчас же по приходе в Воры. «Если уж больно голодно живешь, приезжай, хлеб-то уж кажный день едим!» Она вспомнила его, полузабытого среди постоянных хлопот о куске насущного хлеба, и вдруг стала осмысленной вся их юношеская игра в любовь. Город все глубже уходил во мглу. Когда для Насти открылась возможность покинуть Зарядье, Настя не рассуждала долго. Она ехала к Семену, как в полусне. Семен ей представлялся простоватым, широким в плечах удальцом, в чистеньких лапотках, в белой рубахе с красными ластовками, и, конечно, кудри, кудри вьются по плечам. Там, среди высокой, шумливой ржи, в огромном просторе полей и неба потемнеют Семеновы глаза от любви к Насте, – чем темней они будут, тем страшней и легче душе. Попросту сказать, Настя ехала затем, чтоб оплодотворить Семена своею ненавистью, насытить его ненавистью до отказа, чтоб взорвался, губя все кругом. Так и мнился ей Семен: распирающим, подобно Самсону, подпорки советского неба. Понятно, к чему стремилась Настя.
Все оказалось совсем не так. Правда, в лаптях был, но пахли лапти совсем не так, как предопределялось мечтами. Его стриженая голова удивила и охладила ее в первую же минуту. Зато слова, которые говорил он, жгли ее больше, чем те, которые придумала для него, стоя в теплушке и глядя под откос. Семен угадал все сразу и холодок свой к Насте сохранил до самого конца.
Да и те пространства, на которых рисовались Настиному воображению пламенные, испепеляющие волны мужицкого пожара, совсем не соответствовали действительности. Небо было дичей, чем в мечте, а люди совсем не жаждали ее прихода. У мужиков были свои глаза на происходившие события. Мужику было так: Гусаки отняли Зинкин луг. Гусаки – советские. Одна половина города схватила другую за горло. Мужик выжидал, не рассыплется ли город от всей той сокрушительной штуки в окончательную пыль. Тогда оставшееся пустить огоньком, – то-то дружно крапивы примутся пожженные места обрастать. Прищуренным оком мерил мужик близость того дня, когда запашет его скрипучая соха поганые городские места.
Настя пробовала рассказывать, как ходил Петр Филиппыч продавать последнее, что оставалось в доме, Настину шубку. А Семен с необыкновенной яркостью вспоминал другой страшный, трехцветный день: белый снег, синие околыши казаков, багрово-красную спину своего отца. Явь никогда не подражает снам, Настю обманули ее надежды.
Тогда своим немного косящим взглядом Настя заметила Мишку Жибанду. Семен стал скрытен и подозрителен, – прозвище Барсука, данное ему впоследствии, как нельзя более подходило к нему. Жибанда был устроен по-иному; нутро его имело как бы стеклянную крышку, и Настя видела в нем все, что хотела видеть. Втайне она желала, чтоб именно Семен стал, как Жибанда, и с Жибанды она почти не сводила задумчивого взгляда во все продолженье дня...
...............
...............
Шумлив и хлопотлив был следующий день. На целых две недели растянулось устройство барсуковских землянок, но именно к ночи третьего дня было готово все основное. На уже введенные срубы накатывали кругляк, а сверху укрывали землей и дерном. По Семеновой сметке лес был вырублен не сплошь, – оставляли отдельные деревья. Подходы к землянкам завалили хворостом, он первым подаст весть о приходе чужих гостей. По краям же вдоволь было нарыто волчьих ям.
Барсуками назвали воровских выходцев Сусаковские мужики, пришедшие укрываться в лесах же. И уже облетело прозванье это весь уезд, наравне с известиями о завоевательных намерениях Семена Барсука. Но сами барсуки и не помышляли выходить покуда из своих нор. Хлеба было достаточно, бабьи приношения не оскудевали. Однако вскоре было решено не допускать баб дальше осинового молодняка, где сторожевая землянка. Бабы не то чтоб обиделись, но как-то сами перестали ходить к барсукам.
Самая большая землянка имела две комнаты, – так рассказывали мужики по осени другого года. – Там у них происходили и собранья, а порой и картеж, и пьянство. Там коротали длинные зимние ночи, – называлась зимницей. Уставлена была мебелью со Свинулинской усадьбы и имела окна та зимница...
Это неправда, окон не было, как не было и достаточного количества мебели, чтоб об этом можно было упоминать. Барсуки, правда, ездили на остатки Свинулинского двора, но уже и до них неоднократно посетили мужики Свинулинское пепелище. Барсуки взяли последнее: диванчик с чердака и железо с крыши, пошедшее на поделку дымоходных труб. Диванчик же, крытый атласом, – а по атласу пунцовые линялые завитки, – долго не хотел входить в узкий и грязный проход зимницы. И уже собирался Лука Бегунов пилой смирить дворянскую спесь дивана, да Федор Чигунов спас. Ножки, по его совету, откололи и остатки поставили в зимнице на чурбаках.
Сторожевую поставили там, где луг вдавался клином в лес. Потому, что не нашлось охотников селиться в одиночку, отдали сторожевую Насте.
– Мы тебя, Гурей, навещать будем! – хлопал Настю по спине Юда и дружественно подмигивал.
...............
...............
VII. Осень.
Укорневавшись в лесном привольи, как бы в затвор ушли от мира барсуки. Дальше терялась нить жизни их от чужого любопытного взгляда.
В Ворах безвластно стало, бабьим криком вершились дела. Оставшиеся мужики затихли. В молчаньи возили ржаные кресты с полей, в молчаньи же складывали их по ригам. Уверенности в завтрашнем дне не было, работы лениво шли. Во отогнание духа смятенья и тревоги – посемейно и вскладчину варили самогон, но пили не напиваясь. Хмель еще больше бередил мужиковскую рану. С нетерпеньем и жаждой ждали какого б то ни было конца.
Все же однажды утром, когда надоело ждать, застучали гудливые цепы по звонким гумнам, но недружен был их стук. Хороший умолот не радовал. Дни укорачивались, поздняя осень вступала в права. Среднее поле щетинилось пегим омертвелым жнивьем. В несжатых полосах Пантелея Чмелева с шуршаньем рыскали галки. И неслышно точила их полевая мышь. На Курье зачернели созрелые головы речного тростника. Их клонил вечерний ветер, шумел ими, ломал их, сводя ни к чему работу летнего солнца.
Полыни сереют, а собаки злеют, ожесточаются людские сердца. Гарасим, отпросившийся на жнитво домой, стал бить жену. Так бывало у него каждую осень, и крики Гарасимовой жены уже не будоражили соседей.
– ... третью в гроб вколачиваешь?.. – закричал через всю улицу старый Фрол Попов Гарасиму, вышедшему поотдохнуть на крыльцо.
– Мышей не ловит... – сказал Гарасим. – Наше! Мы и бьем, мы и милуем.
– Опосля кнута – завсегда милость, – отвечал Фрол Попов, и еле уловимое одобрение сквозило в его голосе. Ему, одряхлевшему Фролу, познавшему за долгий век свой истинную цену смехам и огорчениям, – ему, ставшему теперь только безмолвным наблюдателем чужих жизней, служили развлечением старости чужие беды. – Что ж! хоронить будешь, выпьем с тобой, вот весело!..
– А ты, старый хрен, помалкивай! – ругнулся Гарасим, и Фрол Попов не обиделся.
... Дергали коноплю у Свинулинской межи и копали картофель за Мавриным овином. Больше руготни было, чем работы. Все обильней наползало туч со всех сторон. От приходящих холодов уползало обессилевшее солнце в Скорпионов знак. Потом стало поливать все это дождем.
Опустели поля от черных и серых птиц. Глина на дорогах стала злее и прилипчивей. Некуда ехать. Воображенье создавало в каждом углу враждебные заставы. Да и незачем ехать: Сусаковские ярманки, где и конь бывало, и пряник, и серп, и рукомойник, и ситец, и дуга, – приурачивались к Покрову. А в этот Покров выйти за околицу – один ветер мечется, обжигаясь о крапивы, не в меру расщетинившиеся по осени.
Опять настала пустословная пора. Тот же репей – слух, цепок к любому разуму. Обронил мимоезжий мужик, будто Гусаки всем миром записались в солдаты, Воров искоренять. Да еще говорили, будто принес весть Фрол Попов, ходивший наниматься на лето в Сускию – а сам Фрол Попов отрекался – предлагали уездные власти выгоду Бедрягинским мужикам: