Свет мой. Том 2 - Аркадий Алексеевич Кузьмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орудуя длинной, обтершейся до лоска, кочергой, Анна выставляла из печки чугун с картошкой, вкусно и здорово пахшей – такого вкусного запаха все они давненько уже не слышали; чугунок, скользя по давнишней скопившейся золе, противно скрипел по поду. Схватив затем с пристенной скамьи (тоже как у ней в кухне было) тряпку, она вытащила эту нечищеную картошку. На подспорье к супу.
Сели за суп и картошку с капустой великая армия – только подавай. Смолотили все. Без хлеба. С хлебом было б, конечно, сытнее.
– А какая это наеда, если разобраться? Трава. Силос.
– Ну, что ни что, а полчто будет, как говорят.
– Сразу стало жарко, – сказала Дуня. – Одну кофтюльку надо снять.
И Анна улыбнулась, довольная:
– Ну, оттрудились на животном фронте, дышать можно, стало быть. Теперь клонит в сон. – И вдруг подскочила: – Вы что там жуете? Что?
– Мам, они грызут кирпичи, – сказала испуганно Вера. – Таня и Славик.
– Пускай погрызут. Чего-то не хватает в организме. Разве будет тут хватать? Дети, спать! Довольно колобродить! Ну! Так дремота пристает.
– Мамуля, а ты сколько точно классов кончила? – спросила у нее Наташа, когда они все уже улеглись на соломе, настеленной на полу, и укрылись тряпьем.
– Ангел, у нас было три класса и четвертый – коридор. Третий класс – самое высшее образование. Преподаватель – она – была царь. И бог – инспектор. Приезжал раз в год. Церковь у нас при школе была. Вот как пост Великий начнется, построят нас, школьниц, в ряды и – в церковь. Позади учительница стоит. Молитвы читает. Ну, спи!
III
Ночью тишина неожиданно сломалась. Хаотично стало погромыхивать везде, и стрельба сильнее (ближе) доносились с северо-востока, а слабее (дальше) – с севера, куда беглецы держали путь. Анна этой ночью, просыпаясь часто и тревожась, еще слышала сквозь густой плывучий (словно плыла она в волнах – и болели ноги, руки и ломило тело) сон, как скрипели, громыхали и галдели в спешке, уходя и проезжая по деревне, немцы. И не было видно им конца – их такую силушку сюда нагнали; дорог им не хватает для того, чтобы сразу отступить. Что как теперь из-за них застопорится дело с выездом отсюда?
Безусловно, в обесхозяенной этой избе можно было бы пожить несколько деньков. Тем не менее Анна не могла себе этого позволить, чтобы не растравливаться больше из-за этого; она боялась и того, что здесь пронзительней и явственней ей будут досаждать памятливые случаи, связанные с прожитым в бывшем собственном доме, который не могла она никак забыть. Это была вся ее жизнь. Со всеми ее радостями и печалями.
И сегодня, с привычностью глотая печной дым, она вспоминала, как извечно изо дня в день глотала его перед гудевшей спозаранку печкой, которую она, стоя в наклонку, топила в своем доме; вспоминала, как дрова сырые не горели, как тесто не поднялось, а молоко сбежало и чугунок опрокинулся с едой, зацепив донышком за неровный под – не шутка наготовить всего на восемь ртов; вспоминала, как мыла и скоблила голиком полы, как вносила домой хрустевшее, стоявшее колом, вымороженное белье, пропитанное неуловимым зимним ароматом, и многое еще, что шло ей на ум теперь, – все то, что так или иначе вспоминалось (по какой-нибудь ассоциации) из-за прежнего, вдруг возникавшего, приподнято-праздничного чувства от непередаваемо полного семейного уюта, лада, несмотря на беспредельную возню и досадно постоянную неуправку со всеми домашними делами. Всякая хозяйка это знает. До чего ж приятно было то, что в избе большие комнаты были – в них не стукались боками. Даже в оккупацию семья жила заведенным поддержанием порядка в доме, что необходимо было для себя же…
«Мчим домой, как оглашенные, а в сущности-то дома нет у нас, – мучилась она вместе с тем. – Одни бревнышки от него гниют-догнивают под землей, немецкие окопы подпирают. Не нам служат, стало быть. Не нам. Ох-хо-хо!» И, ворочаясь с боку на бок на жестком расскрипевшемся полу (от выстылости в избе), слышала там-сям всплески бабьих и ребячьих стонов во сне и заговариваний. Да когда ж, когда ж все это кончится, пройдет? Стонаньем да горючими слезами горю не поможешь. Истинное дело. Вот она тогда, как рушили солдаты ее дом, поахала и повздыхала по нему, но делать нечего – пришлось тотчас рыть себе землянку, чтобы дальше жить, существовать – живо ей представилось опять, как для того, чтобы настлать сверху на землянку бревна, ночью уворовывали их – бревна ж от своей избы – у солдат немецких. Часовые чуть тогда не застрелили Дуню и Наташу.
Обстановка учила их сметливости и премудрой стойкости во всем. Нужно было как-то выжить, не сломиться.
Тогда Антон ловко, как умеют дети, извернулся.
– Да пошел ты, гад!… – И еще проволок дверь метра два, пока приставший не вцепился в нее, не завопил, гневаясь всерьез:
– Joddam! Nimmst das gar kein Ende? – Проклятие! Будет ли этому когда-нибудь конец?
И Антон весело, язвительно ответил недругу:
– Sagte bitte! Du kennst ihn noch nicht. – Скажи, пожалуйста! Ты его еще не знаешь.
– Nicht doch!.. (Да нет же!..) – рявкнула фигура, и топор, сверкнув под солнцем, завис над светлой головой Антона.
Анна вскрикнула, не выдержав по-матерински, и велела сыну уступить. От греха подальше. Бог с ней, с дверью. Жизнь дороже.
Но не тотчас выпустил Антон дверь из рук; еще поглядел он, совсем непокоренный, непридавленный, в настырные глаза ефрейтора, будто бы стараясь запомнить их на всю жизнь свою.
Осклабившись, сказал удовлетворенно тот:
– Heute mir, morgen wir. – Сегодня мне, завтра тебе.
– Да, ты заслуживаешь, точно, – вполоборот сказал Антон, уже повернувшись прочь от него. – Ничего, собаки. У русского Ивана кулак дюжит. Еще стукнет вас по шее – отпевай.
– Was? Was?
– Ничего. Что уже сказал.
После с искренним детским огорчением Антон матери признался в том, что если бы не болела нога у него, он бы не отдал дверь ни за что. Он всего-навсего не успел управиться, доковылять, так как еще ходил в мягкой тапочке – чтобы не помять оперированный палец, чтобы также и скорей все зажило.
«Да, сломана наша изба, – подумала снова Анна. – И, видать, поставится не скоро, если что. Но все-таки добраться туда нужно. А там видно