Рассказ? - Морис Бланшо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не помню, чтобы высказывал ей по этому поводу хоть какое-то мнение, по крайней мере не тогда; она этого и не ждала, не ждал от себя этого и я сам. В общем-то, и это была одна из счастливых сторон нашей жизни, она ничего от меня не требовала, она избегала предъявлять мне обвинения. В том, как она говорила передо мной, но не для меня, присутствовало нечто подразумеваемое, что я принимал за желание не навязывать мне их жизнь в большей, чем я того хочу, степени. Заходило это, мне кажется, достаточно далеко. Часть утра, когда “поднос с чаем” возвращался на кухню, в веселом небрежении проводилась между их комнатой и ванной, но она могла безо всякого смущения зайти также и ко мне, внешне столь же свободно, как если бы этот посторонний ей мужчина не имел глаз, чтобы ее видеть, — свобода, которая не вошла в обычай даже у ее подруги. Удивляли не сами вольные манеры, а скромность, с которой все это имело место, приближалось, удалялось, превращалось в подернутую вуалью картину, вуаль с которой спадала, но всегда оставляла ее завуалированной некой безличной наружностью; неощутимо она поместила между нами чувство сдержанности, которое и ее, и меня оставляло намного более свободными, чем любая стена, ибо позади экрана взгляд мой всегда мог бы ее искать, но ныне, когда он заставал ее в процессе размышления над своими “туалетами”, все, что ему доставалось — простое “Это она”, что, естественно, исключало всякую полураздетость.
У каждой из них были свои домашние обязанности. “Я сделаю это. — А я то”. Эти соотносившиеся с иным миром торжественные решения не уступали по своей значимости обширным планам на будущее. “Схожу куплю дров! — Я пойду к прачке! — Поговорю-ка с привратником!” Все это так и летало по утрам над их чашками, словно клятвы на веки вечные. “Пылесос! — Капает кран! — Мусоропровод забит!” И заключение, заунывное завершение всякого начинания: “Мадам Моффа все это выметет”. Распахивались, хлопали двери. За ними неотступно следовал зябкий и пронизывающий сквозняк, суетливый и праздный, единственной ролью которого было оторочить их хождение туда-сюда этакой бахромой. Они много расхаживали, обе не отличались усидчивостью. Все это напоминало охоту за сокровищами, с возвратами, остановками, нырянием в воду, перешептыванием на расстоянии, эдакую блуждающую погоню, единственная цель которой — запутать следы и озлобить преследователей. “Когда же это найдется?” А оно уже было найдено! тут, прямо тут, каждый миг. Иногда она заходила, уставившись себе на руки: “Что же я искала?” Платок, брошку, булавку? Не важно, каждый раз это было оно, сокровище, которого недоставало ее пустым рукам. “Тише, — доносился голос. — Тише?” Пробуждение, такое безмерное затишье.
Мне пришло в голову следующее соображение: при пробуждении я находил кого-нибудь рядом с собой. Это, конечно же, составляло часть обаяния первых мгновений. Но я не мог объяснить себе, почему эта идея так меня беспокоила.
Должен сказать, что беспокоило меня и кое-что еще — куда более серьезное. Назвать это? Мне не мешало бы вернуться к истинному началу. Я попросил — тщетно — помощи, в некий особый миг, в особый день. Как говорят, “в определенный момент”; но когда же этот момент был мне определен?
Мое смятение стало, однако, столь велико, что я попытался не прояснить его, а провести в жизнь. Мне хватало сил, я предавался своим скромным занятиям, так все и живут. Мне случалось подолгу разглядывать через стекло изувеченный фасад синагоги (вспоминается бомба): эта черная стена, эти балки, поддерживающие или замыкающие вход, безжалостное зрелище. Ну конечно же, истину уничтожить не так легко.
Поскольку мы жили вместе, рассматривал я и лицо Юдифи. От привычности оно ничуть не пострадало. Красивое? Думаю, да, но рассматривать его не значит описывать. (Я, конечно, его не фотографировал. Да и разглядывал не для того, в этом можно не сомневаться, чтобы приписать ему те или иные чувства.) Чтобы все-таки хоть что-то об этом сказать: я находил ее необычайно зримой; она показывалась — чарующее, неистощимое удовольствие.
Устрашающим делало положение то, что я — как наверняка и каждый из нас — был на пределе счастливых чувств. Могли ли мы зайти еще дальше? Но зачем же? во имя чего? Дальше! Как раз дальше-то мы и были. Того хотело желание? Желание хотело и вечности.
Я проснулся, почувствовав чудовищное содрогание; с тем или иным содроганием так или иначе связано любое пробуждение. Но я не мог ошибиться, оно обернулось куда большей силой, непримиримой и шутливой. Я был ему бесконечно обязан. Чем обернулось бы без него мое желание? Одинокой, гримасничающей мимикой. Но оно меня подняло, и, средь бела дня, трепет его был трепетом дня. Прояснить, заставить проявиться, ну да; видеть, безбрежное удовольствие; но вот желать до самого конца… к мысли об этом меня могло привести только подобное содрогание.
Я поднялся и сделал несколько шагов к окну. Поскольку дрова были приготовлены заранее, оставалось только зажечь растопку, но в ванной холод и мрак подземелья (в тот день не было электричества) сбили меня с толку, трепет — только он и остался от содрогания — расходился по мне со странной медлительностью, словно тяжелое полотнище, не столь уж ледяное, всего тоном ниже моего, отчего его наплыв не казался слишком неприятным. Я, однако, зашатался. Мне пришлось вернуться в комнату, я не ощущал, что иду, я выпивал пространство, превращал его в воду; пьяный? напившийся по самое горло пустотой. Я мирно повалился на ковер; я наполовину спал; немного погодя я благополучно оделся, только при малейшем чуть более живом движении меня вновь охватывало ошеломляющее исступление этого так и не оставившего меня содрогания.
Продолжение? К сожалению, это не история. Быть может, из нетерпения — избытка терпеливости, — обнаружив, что связан с этим жадным днем, я понадеялся, что отныне именно он и будет всем заправлять. “Пусть решает дрожь”, к этому нас и подталкивает склонность к покою. Но у меня было извинение: капризность, причудливость ее силы. Она, конечно, не отдавала мне никаких приказов, она мне ничего не запрещала, ни водиться с пространством, ни действовать по своему усмотрению, но в надлежащий момент разбросала меня сквозь одну бездну за другой, — что все-таки, и в этом-то и крылась странность, не выходило для меня за рамки истины содрогания. Силы изменили мне, но чему они неверны? своим пределам: скорее безмерные, безмерно великие.
Я подбросил к головешкам еще одно полено. Мне стало уже совсем плохо. Меня покидали силы. Я добрался до кровати, но остался стоять рядом с ней, словно утратив навык, как надо ложиться. То и дело на меня накатывали приступы зевоты, судороги, совершенно несоразмерные рту. Воздуха? Лучше бы я упал. Но вместо этого во мне поднялось удивительное бешенство, вопреки себе — мне хотелось бы, чтобы я бросился к двери, — я схватил в охапку нечто ничтожное, не перестававшее невнятно белеть на протяжении всей этой сцены, чему сила потрясения позволила улетучиться. Сдула, словно проблеск света. И в результате оцепенения — впечатление, что тем самым вскрылся некий пробел, но также, и это угнетало куда сильнее, что нечто попало в ловушку: как говорится, между небом и землей, слова эти пришли ко мне по-немецки, zwischen Himmel und Erde. Должно быть, почти сразу я спокойно улегся.
Спокойно, наверное, означало, что теперь все могло начаться заново. Я, что верно, то верно, восстановил раздражение (назовем его так), неистово зажимавшее меня, там лежащего, в собственной обособленности. Передернув плечами и догадавшись, насколько рыскающее вокруг странное содрогание стало уже, казалось, нежным и безобидным, я впал в ярость: оно уже поддавалось — и кому? мне, власти, которая вопреки мне надо мной проявлялась. Открыть окно, выброситься наружу всегда дозволено человеку, которому, чтобы сгореть, нужен ветер. Но “спокойно” смеялось над подобным ребячеством.
Другое раздражающее впечатление: было совсем светло, и нужно это именно так и понимать: день выдался очень светлым. Мне только и оставалось смотреть на него; за стеклом, казалось, происходило нечто из ряда вон выходящее; что? с моего места разобрать было трудно, но я понимал: что-то не так. Туман, подумал я и тут же увидел, что пошел снег, событие, не доставившее мне никакого удовольствия и даже разозлившее, как неуместная шутка.
В раздражении этом, здесь я не мог ошибиться, крылось нечто достаточно смутное (и трудновыносимое): крик, но слишком яростный, бесконечная и безголосая вибрация. Уж не мысль ли эта придушенная до слабости сила? Думая, я шел тогда на риск. Это уже не называлось замерзнуть. Огонь, вероятно, потух. Я вспоминал этот огонь с симпатией — недавно его так легко было зажечь, да еще и в снежную пору. Следом за хлопьями пришла пыль, за пылью — многообещающая лучезарность улицы, нечто слишком уж проявленное, настырное явление, почти видение — с чего бы это? Уж не хотел ли показаться на глаза сам день?