La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет - Эльза Моранте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общей их комнате те редкие моменты, когда все молчали, были для нее как бы струей свежего воздуха, разбавлявшей адскую духоту, сгущавшуюся от непрерывной болтовни. Все эти посторонние шумы, осаждавшие ее со всех сторон, в ее ушах соединялись в единый неумолчный гул, где отдельные звуки никак себя не проявляли. Тем не менее, узнавая в этом гуле веселый голосок Узеппе, она испытывала тщеславную гордость — ту самую, что испытывают бродячие кошки, когда их осмелевшие котята выбираются на Божий свет, покидая свою подземную нору.
Обычно, заканчивая ужин, Узеппе уже полуспал, так что он лишь изредка видел, как «Гарибальдийская тысяча» обустраивала на ночь свое необъятное лежбище. Однако он считал подобные редкие случаи большой удачей и присутствовал при этом действе с величайшим интересом, стараясь принять в нем участие. Потом, когда Ида уводила его за руку за их личную занавеску, он тоскливо оборачивался назад.
И вот в одну прекрасную ночь в полной темноте ему случилось проснуться по неотложной надобности. Героически справляя эту самую надобность без посторонней помощи, чтобы не будить мать, он был заинтересован мощным многоголосым храпом, доносившимся из-за занавески. Он задержался на горшке и стал прислушиваться. В конце концов он встал и босиком вышел к спящим, чтобы понять, что они такое делают. Как это они ухитряются производить столь разнообразные звуки? Один храпел подобно мотоциклетному мотору, другой посвистывал, как паровоз, третий ревел ослом, четвертый непрерывно почихивал. В полумраке комнаты единственный лучик света исходил от поминальной лампадки, которая у членов «Гарибальдийской тысячи» постоянно горела перед семейными фотографиями, образовывавшими особый маленький алтарь в углу, в глубине их обширной лежки. Этот неверный свет едва доходил до противоположной стороны, где стоял Узеппе, выглядывая из-за своей занавески. Он все же поостерегся двигаться дальше — не из-за того, что боялся темноты, а в силу того, что над его желанием разобраться в механизме храпения тут же возобладала совсем другая соблазнительная идея. Видя, что на матрацах, где спало это семейство, образовалось небольшое свободное пространство, он усмехнулся и тут же на него улегся, покрывшись кое-как свободным краем одеяла. Он с трудом различал силуэты тех, кто спал ближе всего к нему. То, что лежало рядом с ним, если судить по обширности тела, возвышавшегося над матрацем, да и по запаху тоже, было, вероятно, сестрой Мерчедес. Но вот у ног ее лежало тело куда меньше, с головой закрытое одеялом — не исключено, что это была Карулина. Прежде чем вытянуться во всю свою длину, Узеппе попробовал тихонько окликнуть: «Ули…» Но она ничем не показала, что слышит. Впрочем, возможно, это была вовсе не она.
Никто из членов «Гарибальдийской тысячи» не заметил вторжения Узеппе. Только массивное тело, лежавшее подле него, во сне инстинктивно подвинулось, чтобы дать ему больше места, а потом привлекло его к себе, возможно, считая его одним из внучат. Приникнув к этому огромному и теплому телу, Узеппе мгновенно заснул.
И именно в эту ночь ему приснился первый сон, оставивший следы в его памяти. Он увидел лужок, а на нем стояла лодка, привязанная к дереву. Он прыгнул в лодку, и она тотчас отвязалась, и лужок превратился в светящийся водоем, и лодка, в которой он сидел, стала раскачиваться в ритме танца.
В действительности то, что в его сне выглядело как веселое переваливание лодки с боку на бок, было всамделишным движением, вершившимся у него в ногах. Небольшая человеческая фигура, почти детская, завернутая с головой в одеяло, вдруг удвоилась. Один из пареньков, принадлежавших к племени «Гарибальдийской тысячи», одержимый внезапно возникшим позывом, проскользнул к этой фигуре через череду матрацев без малейшего шума. Ничего при этом не говоря, он устроился сверху и принялся короткими судорожными движениями избавляться от возникшего у него ночного побуждения. Она ему не препятствовала, отвечая только отрывистым сонным бормотанием.
Но Узеппе спал и ничего не заметил. На заре Ида, не обнаружив его рядом с собой, всполошилась и выбежала на общую территорию. Чтобы лучше видеть, она приоткрыла створку окна и в тусклом свете утра увидела сына — он лежал на краю большой общей лежанки и безмятежно спал. Тогда она взяла его на руки и водворила на собственный матрац.
5
Начало осени принесло беженцам несколько памятных событий.
В конце сентября летняя жара еще не схлынула, и люди, чтобы не задохнуться, спали с открытыми окнами. Двадцать девятого или тридцатого сентября, вечером (было около одиннадцати), незадолго до начала комендантского часа, через одно из низеньких окон, выходивших на земляную кучу, кошка Росселла впрыгнула в комнату, объявив о себе — это она-то, обычно такая молчаливая — долгим и жарким мяуканьем. Все уже легли, но спали не все, и Джузеппе Второй, еще вполне бодрствующий, первым разглядел, почти сразу же после оповещения Росселлы, тень мужчины, возникшую в проеме окна.
«Это здесь приют для беженцев?»
«Допустим… А что тебе нужно?»
«Впустите меня».
Голос звучал хрипло, обессиленно, но повелительно. В эту пору кто бы ни заявлялся к ним вот так, сюрпризом, считался человеком подозрительным, а ночью и тем более.
«Кто там? Кто там?» — с лежки «Гарибальдийской тысячи» раздалось несколько встревоженных вопрошающих голосов; двое или трое торопливо поднялись, что-то второпях набрасывая на свои разгоряченные голые тела. Но Джузеппе Второй, единственный, кто ложился спать в пижаме, уже направлялся к окну, надев ботинки, пиджак и шляпу. Тем временем Росселла с вкрадчивостью прямо-таки неслыханной, взывала к нему, издавая свое «Ми-у-у!», и бегала при этом от окна к двери и обратно, недвусмысленно прося впустить пришельца безо всяких проволочек.
«Я дезертир… Бежал с Севера!.. Бывший солдат!» — выкрикивал этот человек, все более свирепо утверждаясь в своих манерах разбойника с большой дороги.
«О мама, я же падаю…», — голос его вдруг изменился, человек заговорил сам с собой и при этом с ярким диалектным выговором; им овладел приступ отчаяния, он был беззащитен, он откинулся назад и опирался о наружную стену.
Не первый раз к ним забредали солдаты, расставшиеся с мундиром и пробивавшиеся на юг. Обычно они задерживались ненадолго; они подкреплялись, отлеживались и снова пускались в путь. Но они, как правило, попадали к ним днем, и обхождение у них было более вежливое.
«Подождите…»
Из-за требований затемнения прежде чем зажечь большую лампу окно пришлось закрыть. Он, должно быть, решил, что его не пустят, и принялся стучать в дверь и кулаками, и ногами.
«Эй, да потерпите же немного! Входите!»
Едва войдя, и почти падая на колени, этот человек рывком уселся на пол, прислонившись к мешку с песком. Ясно было видно — он на исходе сил, и оружия у него нет. Все воинство «Гарибальдийской тысячи» (кроме малышей и девочек-близняшек, которые уже спали) столпилось вокруг него, мужчины — с голой грудью, а то и в одних трусах, женщины — в ночных рубашках. Узеппе тоже выбрался из-за занавески голенький, как был, и следил за событиями с крайним интересом, а в это время и Ида боязливо выглянула — она вечно опасалась, что в каждом новом госте кроется фашистский шпион. Канарейки проснулись от света и тоже комментировали происходящее оживленным писком.
Наиболее щедра на комплименты оказалась Росселла — она откровенно симпатизировала этому человеку. Кокетливо потершись о его ноги, она уселась перед ним в позе египетского сфинкса, не отрывая от него глаз, отливающих медью.
Человек однако же не придал значения изысканному приему, оказанному ему кошкой. Он не удостоил помещение, в которое попал, ни единым взглядом, и не обратился персонально ни к кому. Более того, даже прося о гостеприимстве, он своим поведением откровенно заявлял, что отрицает все — любые места, а заодно и их обитателей, будь они хоть людьми, хоть зверьми.
Лампа, висящая под потолком, хоть и светила тускло, все же резала ему глаза, поэтому он, едва усевшись, отвернул от нее лицо, скроив при этом гримасу. Потом, производя конвульсивные движения — совсем как паралитик — он защитил глаза парой черных очков, которые выудил из грязного мешка, принесенного с собой.
Этот холщевый мешок с лямкой, висевший у него на плече, величиной примерно со школьный портфель, был единственным багажом. Его искаженное лицо, не бритое уже много дней, было бледным и даже серым, но по рукам и по груди — волосатым и прямо-таки мохнатым, было понятно, что он черняв и весьма, весьма смугл — почти мулат. Волосы у него были очень черными, жесткими, коротко подрезанными у лба. Сложения он был крупного, и даже сейчас, приниженный своей бедой, выглядел человеком здоровым и сильным. На нем была пара летних брюк и кофта с короткими рукавами и оборванными пуговицами — то и другое было неописуемо грязным. Пот катился с него ручьями, словно после парилки. На вид ему было лет двадцать.