Монахиня_ Племянник Рамо_Жак-фаталист и его Хозяин - Дени Дидро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я. Это к делу не относится.
Он. Сколько лет вашему ребенку?
Я. Да ну, на кой вам это черт! Оставим в покое мою дочь и ее возраст и вернемся к ее будущим учителям.
Он. Ей-богу, не знаю никого упрямее философов. Но все же нельзя ли покорнейше просить его светлость господина философа хоть приблизительно указать возраст его дочери?
Я. Предположим, что ей восемь лет{41}.
Он. Восемь лет? Да уже четыре года, как ей надо бы держать пальцы на клавишах.
Я. А я, может быть, вовсе и не думаю о том, чтобы ввести в план ее воспитания предмет, берущий столько времени и приносящий так мало пользы.
Он. Так чему же, позвольте спросить, вы будете ее обучать?
Я. Если мне удастся, обучу правильно рассуждать — искусство столь редкое среди мужчин и еще более редкое среди женщин.
Он. Э! Пусть судит вздорно как угодно, лишь бы она была хорошенькой, веселой и кокетливой.
Я. Природа была к ней так неблагосклонна, что наделила ее нежным сложением и чувствительной душой и отдала ее на произвол жизненных невзгод, как если бы у нее было сильное тело и железная душа, а раз это так, я научу ее, если это мне удастся, мужественно переносить невзгоды.
Он. Э! Пусть она плачет, капризничает, жалуется на расстроенные нервы, как все другие, лишь бы она была хорошенькой, веселой и кокетливой! Но неужели и танцам не будет учиться?
Я. Не больше, чем надо для того, чтобы сделать реверанс, прилично себя держать, уметь представиться и иметь красивую походку.
Он. И пению не будет учиться?
Я. Не больше, чем надо для ясного произношения.
Он. И музыке не будет учиться?
Я. Если б был хороший учитель гармонии, я бы охотно поручил ему заниматься с нею два часа каждый день в течение года или двух — не больше.
Он. А что будет взамен этих существенных предметов, которые вы упраздните?
Я. Будет грамматика, мифология, история, география, немного рисования и очень много морали.
Он. Как легко мне было бы доказать вам бесполезность всех этих познаний в обществе, подобном нашему! Да что я говорю — бесполезность? Может быть, вред! Но пока что я ограничусь лишь вопросом: не понадобится ли ей один или два учителя?
Я. Конечно.
Он. Ну вот и главное: что же, вы надеетесь, что эти учителя будут знать грамматику, мифологию, географию, мораль, которые они будут ей преподавать? Дудки, дорогой мой мэтр, дудки! Если б они владели всеми этими предметами настолько, чтобы им учить, они не стали бы учителями.
Я. А почему?
Он. Потому что они посвятили бы свою жизнь их изучению. Нужно глубоко проникнуть в искусство или в науку, чтобы овладеть их основами. Классические творения могут быть по-настоящему написаны только теми, кто поседел в трудах; лишь середина и конец рассеивают сумерки начала. Спросите вашего друга господина Даламбера, корифея математической науки, сможет ли он изложить ее основные начала. Мой дядя только после тридцати или сорока лет занятий проник в глубины теории музыки и увидел первые ее проблески.
Я. О сумасброд! Архисумасброд! Как это возможно, что в вашей дурной голове столь правильные мысли перемешаны с таким множеством нелепостей!
Он. Кто это может знать, черт возьми! Случай заносит их туда, и они там застревают. Как бы то ни было, когда не знаешь всего, ничего толком не знаешь; даже неизвестно, куда что ведет, откуда что приходит, где чему надлежит быть, что должно занять первое место, а что второе. Можно ли преподавать без метода? А откуда возникает метод? Знаете, мой философ, мне думается, что физика всегда будет жалкой наукой, каплей воды из необъятного океана, взятой на кончике иголки, песчинкой, оторвавшейся от альпийских гор. А поищите причины явлений! Право же, лучше бы ничего не знать, чем знать так мало и так плохо; и к этой-то мысли я и пришел, когда стал давать уроки музыки. О чем вы задумались?
Я. Я думаю о том, что все сказанное вами скорее остроумно, чем основательно. Но оставим это. Так вы говорите, что преподавали аккомпанемент и композицию?
Он. Да.
Я. И сами ничего не знали?
Он. Ей-богу, не знал, и вот поэтому-то оказывались учителя хуже меня — те, которые считали, будто знают что-то. Я, по крайней мере, не портил детям ни вкуса, ни рук. Так как они ничему не научились, то, когда переходили от меня к хорошему учителю, им ни от чего не нужно было отучаться, а это уже сберегало и деньги и время.
Я. Как же вы это делали?
Он. Как все они делают. Я приходил, в изнеможении опускался на стул. «Какая скверная погода! Как устаешь ходить пешком!» Я болтал, сообщал новости. «Мадемуазель Лемьер{42} должна была готовиться к роли весталки в новой опере, но забеременела уже второй раз; неизвестно, кто ее будет заменять. Мадемуазель Арну только что бросила своего графчика; говорят, она уже торгуется с Бертеном. Графчик той порой нашел себе занятие — фарфор господина Монтами{43}. В последнем любительском концерте одна итальянка пела как ангел. Этот Превиль — нечто неповторимое!.. Надо видеть его в «Галантном Меркурии»{44}; сцена с загадкой неподражаема… А бедная Дюмениль{45} не понимает больше ни того, что говорит, ни того, что делает… Ну, мадемуазель, возьмите ваши ноты».
Пока мадемуазель не торопясь ищет ноты, которые затерялись, пока зовут горничную, делают выговор, я продолжаю: «Эту Клерон просто не понять. Толкуют о весьма нелепом браке: это брак некоей… — как бишь ее? — та самая малютка, что была на содержании у… он еще наградил ее двумя или тремя детишками… она была на содержании также у других». — «Полноте, Рамо; вы заговариваетесь; да этого не может быть». — «Я вовсе не заговариваюсь: толкуют даже, что дело уже решено… Есть слух, будто умер Вольтер; тем лучше». — «А почему лучше?» — «Да уж наверняка он затевает какую-нибудь штуку; у него обычай — умирать за две недели до этого…»
Что прибавить еще? Я рассказывал еще какой-нибудь двусмысленный вздор, вынесенный из домов, в которых побывал, — ведь все мы большие сплетники. Я кривлялся, меня слушали, смеялись, восклицали: «Он всегда очарователен!» Тем временем ноты нашей девицы отыскивались под каким-нибудь креслом, куда их затащил, помяв и разорвав, мопс или котенок. Она садилась за клавесин; сперва она барабанила на нем одна, затем я подходил к ней, сначала одобрительно кивнув матери. Мать: «Идет недурно; стоило бы только захотеть, но мы не хотим: мы предпочитаем тратить время на болтовню, на тряпки, на беготню, бог весть на что. Не успеете вы уйти, как ноты закрываются и уже не открываются до вашего возвращения; да вы никогда и не браните ее». Но так как что-то надо же было делать, я брал руки ученицы и переставлял их; я начинал сердиться, кричал: «Sol, sol, sol, сударыня, это же sol!» Мать: «Сударыня, или у вас совсем нет слуха? Я хоть и не сижу за клавесином и не вижу ваших нот, чувствую, что здесь надо sol. Вы причиняете столько хлопот вашему учителю; я поражаюсь его терпению; вы ничего не запоминаете из того, что он вам говорит, вы не делаете успехов…» Тут я немного смягчался и, покачивая головой, говорил: «Извините меня, сударыня, извините; все могло бы пойти на лад, если бы барышня хотела, если бы она занималась; но все-таки дело идет недурно». Мать: «На вашем месте я продержала бы ее целый год на одной и той же пьесе». — «О, что до этого, она от нее не отделается, пока не преодолеет всех трудностей; но этого ждать не так долго, как вы полагаете». — «Господин Рамо, вы льстите ей, вы слишком добры. Из всего урока она только это и запомнит и при случае сумеет мне повторить…»
Проходил час; моя ученица грациозным жестом и с изящным реверансом, которому научилась от учителя танцев, вручала мне конвертик; я клал его в карман, а мать говорила: «Превосходно, сударыня; если бы Жавилье{46} видел вас, он бы вам аплодировал». Из приличия я болтал еще несколько минут, потом удалялся, и вот что называлось тогда уроками музыки.
Я. А теперь стало иначе?
Он. Еще бы! Прихожу, вид у меня серьезный; я тороплюсь положить свою муфту, открываю клавесин, пробую клавиши; я всегда тороплюсь; если меня заставляют ждать хоть минуту, я подымаю крик, как если бы у меня украли мои экю: через час я должен быть там-то, через два часа у герцогини такой-то; к обеду меня ждут у некоей красавицы маркизы, а затем мне надо быть на концерте у барона Багге{47} на улице Нёв де Пти-Шан.
Я. А между тем вас нигде не ждут?
Он. Да, вы правы.
Я. Так зачем же прибегать ко всем этим унизительным уловкам, всем этим мелким, недостойным хитростям?
Он. Унизительным? А почему унизительным, позвольте спросить? Они — дело привычное в моем положении; я не унижаюсь, поступая как все. Не я изобрел эти хитрости, и было бы нелепо и глупо, если бы я не стал к ним прибегать. Правда, я знаю, что если вы захотите применить здесь какие-то общие правила бог весть какой морали, которая у них у всех на устах, хотя никто из них ее не придерживается, то, может статься, белое окажется черным и черное — белым. Но есть, господин философ, всеобщая совесть, как есть и всеобщая грамматика, и есть в каждом языке исключения, которые у вас, ученых, называются… да подскажите мне… называются…