Монахиня_ Племянник Рамо_Жак-фаталист и его Хозяин - Дени Дидро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я. Но в чем же дело?
Он. Это глупость, ни с чем не сравнимая, непостижимая, непоправимая.
Я. Что еще за глупость?
Он. Рамо! Рамо! Разве за такого человека принимали вас? Что за глупость — проявить немного вкуса, немного ума, немного здравого смысла! Рамо, друг мой, это научит вас ценить то, что сделал для вас господь и чего хотели от вас ваши благодетели. Недаром вас взяли за плечи, довели до порога и сказали: «Убирайтесь, олух, и не появляйтесь больше. Это существо претендует на ум, чуть ли не на благоразумие! Убирайтесь. У нас такого добра и без того хватает». Вы кусали себе пальцы, когда уходили; проклятый ваш язык — вот что бы вам следовало откусить! Вы это не сообразили — и вот вы на улице, без гроша, и неизвестно, где вам приткнуться. Вы ели все, что душе угодно, — и вот вы будете питаться отбросами; у вас были прекрасные апартаменты — и вот вы безмерно счастливы, если вам возвращают ваш чердак; у вас была прекрасная постель — и вот вас ждет солома либо у кучера господина де Субиза, либо у вашего приятеля Роббе{30}; вместо того чтобы спать спокойным, безмятежным сном, коим вы так наслаждались, вы будете одним ухом слышать, как ржут и топчутся лошади, а другим внимать звуку в тысячу раз более несносному — стихам сухим, топорным, варварским. О, несчастное, злополучное существо, одержимое миллионами бесов!
Я. Но разве нет пути к возврату? И разве проступок, совершенный вами, столь уж непростителен? На вашем месте я бы отправился к этим людям. Вы для них более необходимы, чем думаете сами.
Он. О! Я уверен, что теперь, когда меня нет с ними и некому их смешить, они скучают зверски.
Я. Так я бы отправился к ним опять, я не дал бы им времени привыкнуть к моему отсутствию или найти какое-нибудь более достойное развлечение. Ведь кто знает, что может случиться?
Он. Вот этого я не опасаюсь. Это не случится.
Я. Как бы вы ни были хороши, кто-нибудь другой может занять ваше место.
Он. Навряд ли.
Я. Пусть так. Но все же я бы явился к ним с расстроенным лицом, с блуждающим взглядом, обнаженной шеей, взъерошенными волосами — словом, в том истинно плачевном состоянии, в котором вы находитесь. Я бросился бы к ногам божественной дамы, распростерся бы ниц и, не подымаясь с колен, сказал бы ей приглушенным голосом, сдерживая рыдания: «Простите, сударыня, простите! Я недостойный, я гнусный человек. Но то была злополучная минута, ибо вы ведь знаете, что я не привержен здравому смыслу, и я обещаю вам, что в жизни моей больше не проявлю его».
Забавно было то, что, пока я произносил эту речь, он сопровождал ее пантомимой: он простерся ниц, прижался лицом к земле, как будто держа при этом руками кончик туфли; он плакал; всхлипывая, он говорил: «Да, королева моя, да, я обещаю, я никогда в жизни его не проявлю, никогда в жизни…» Потом, поднявшись резким движением, он прибавил серьезно и рассудительно:
— Да, вы правы; я вижу, что это — лучший выход. Она добрая; господин Вьейар говорит, что она такая добрая{31}… Я-то знаю тоже, что она добрая; но все же идти унижаться перед шлюхой, молить о пощаде у ног фиглярки, которую непрестанно преследуют свистки партера! Я, Рамо, сын Рамо, дижонского аптекаря{32}, человека добропорядочного, никогда ни перед кем не склонявшего колени! Я, Рамо, племянник человека, которого называют великим Рамо, которого все могут видеть в Пале-Рояле, когда он гуляет, выпрямившись во весь рост и размахивая руками, вопреки господину Кармонтелю{33}, что изобразил его сгорбленным и прячущим руки под фалдами. Я, сочинивший пьесы для фортепьяно, которых никто не играет, но которые, может быть, одни только и дойдут до потомства, и оно будет их играть; я, словом — я, куда-то пойду!.. Послушайте, сударь, это невозможно (и, положив правую руку на грудь, он прибавил): я чувствую, как во мне что-то поднимается и говорит мне: «Рамо, ты этого не сделаешь». Природе человека должно же быть присуще известное достоинство, которого никто не может задушить. Оно просыпается ни с того ни с сего, да, да, ни с того ни с сего, потому что выдаются и такие дни, когда мне ничего не стоит быть низким до предела; в такие дни я за лиар поцеловал бы зад маленькой Юс.
Я. Да послушайте, дружище, она же беленькая, хорошенькая, молоденькая, нежная, пухленькая, и это — акт смирения, до которого порой мог бы снизойти человек даже менее щепетильный, чем вы.
Он. Примем во внимание, что зад можно целовать в прямом смысле и в переносном. Расспросите на этот счет толстяка Бержье, он и в прямом и в переносном смысле целует зад госпоже Ламарк{34}, а мне это, ей-богу, и в прямом и в переносном смысле одинаково не нравится.
Я. Если средство, которое я вам подсказываю, вам не подходит, наберитесь храбрости, чтобы вести жизнь нищего.
Он. Горько быть нищим, когда на свете столько богатых глупцов, на счет которых можно было бы существовать. И вдобавок это презрение к самому себе — оно невыносимо.
Я. Разве такое чувство вам знакомо?
Он. Знакомо ли оно мне! Сколько раз я говорил себе: «Статочное ли это дело, Рамо, — в Париже десять тысяч превосходных столов, накрытых каждый на пятнадцать или двадцать приборов, и ни один из этих приборов не предназначен для тебя. Есть кошельки, полные золота, оно течет направо и налево, и ни одна из монет не попадает к тебе! Тысячи мелких остроумцев, не блещущих ни талантами, ни достоинствами, тысячи мелких тварей, ничем не привлекательных, тысячи пошлых интриганов прекрасно одеты, — а ты будешь ходить голым! И ты до такой степени будешь дураком! Неужели же ты не сумеешь льстить, как всякий другой? Неужели ты не сумеешь лгать, клясться, лжесвидетельствовать, обещать, сдерживать обещание или нарушать его, как всякий другой? Неужели ты не мог бы стать на задние лапки, как всякий другой? Неужели ты не мог бы посодействовать интрижке госпожи такой-то и отнести любовную записку от господина такого-то, как всякий другой? Неужели ты не смог бы, как всякий другой, приободрить вот этого молодого человека, чтобы он заговорил с такой-то девицей, а девицу убедить выслушать его? Неужели ты не мог бы дать понять дочери одного из наших горожан, что она дурно одета, что красивые сережки, немножко румян, кружева на платье в польском вкусе были бы ей как нельзя более к лицу? Что эти маленькие ножки вовсе не созданы для того, чтобы ступать по мостовой? Что есть некий красавец, молодой и богатый, у которого камзол с золотым шитьем, великолепная карета, шесть рослых лакеев и что он как-то мимоходом видел ее, нашел ее очаровательной и с тех пор не ест, не пьет, лишился спа и может просто умереть? «Но мой папенька?» — «Ну что там ваш папенька! Сперва он немножко посердится». — «А маменька, которая мне все внушает, чтобы я была честной девушкой, и твердит, что нет на свете ничего дороже девичьей чести?» — «Пустое!» — «А мой духовник?» — «Вы больше не увидите его, а если вам, по странной прихоти, все будет хотеться рассказать ему историю ваших забав, это вам обойдется в несколько фунтов сахара и кофе». — «Он человек строгий и даже отказался отпустить мне грехи из-за того, что я пела песенку «Приди в мою обитель». — «Это потому, что сегодня вам нечего ему дать, но когда вы явитесь перед ним в кружевах…» — «Так у меня будут кружева?» — «Разумеется, и всех сортов… Да еще красивые брильянтовые сережки…» — «Так у меня будут и брильянтовые сережки?» — «Да». — «Как у той маркизы, что покупает иногда перчатки в нашей лавке?» — «Такие точно… К тому же превосходная карета, запряженная серыми в яблоках лошадьми, два рослых лакея, негритенок, впереди — скороход; к тому же румяна, мушки, длинный шлейф». — «Чтобы ехать на бал?» — «На бал, в Оперу, в Комедию…» (У нее уже сердце прыгает от радости… А ты вертишь в пальцах какую-то бумажку.) — «Что это такое?» — «Так, пустяки». — «А мне сдается, что нет». — «Это записка». — «А для кого?» — «Для вас, если вы хоть немножко любопытны». — «Любопытна? Да, я очень любопытна. Взгляну-ка… (Читает.) Свидание? Это вещь невозможная». — «По дороге в церковь». — «Маменька всегда ходит со мной. Но ежели бы он пришел сюда пораньше утром, то я просыпаюсь первая и стою за прилавком, пока еще никто не встал». Он является, имеет успех; в один прекрасный день под вечер малютка исчезает, и мне отсчитывают мои две тысячи экю… Да возможно ли? Обладать таким талантом и быть без куска хлеба? Не стыдно тебе, несчастный?.. Мне вспоминается целая толпа мошенников, которые не стоили моего мизинца, а утопали в роскоши. Я носил сюртук из грубого сукна, а они были одеты в бархат; трость у них с золотым набалдашником в виде клюва, а на пальце перстень с головой Аристотеля или Платона. А между тем кто они были такие? Жалкие музыкантики! Теперь же они — знатные господа. И вот я ощущал прилив смелости, душа окрылялась, ум приобретал гибкость, и я чувствовал себя способным на все. Но, видимо, такое счастливое расположение духа оказывалось мимолетным, ибо до сих пор я не продвинулся вперед. Как бы то ни было, вот вам содержание моих разговоров с самим собой, которые вы вольны истолковать, как вам будет угодно, лишь бы вы сделали из них тот вывод, что мне знакомо презрение к самому себе или угрызения совести, порожденные сознанием бесполезности тех талантов, которыми небо наделило нас. Это жесточайшая из всех мук. Лучше бы, пожалуй, вовсе не родиться на свет.