Обоснование и защита марксизма .Часть первая - Георгий Плеханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гейнцен уверял, что, с точки зрения Маркса, нечего было делать в тогдашней Германии человеку, проникнутому мало-мальски благородными намерениями. По Марксу, — говорил Гейнцен, — "должно сначала наступить господство буржуазии, которое должно сфабриковать фабричный пролетариат", который уже с своей стороны начнет действовать [167].
Маркс и Энгельс "не принимали в соображение того пролетариата, который создан тридцатью четырьмя немецкими вампирами", т. е., иначе сказать, всего немецкого народа, за исключением фабричных рабочих (слово "пролетариат" означает у Гейнцена лишь бедственное положение этого народа). Этот многочисленный пролетариат не имел, будто бы, по мнению Маркса, никакого права требовать лучшего будущего, потому что он носил на себе "лишь клеймо угнетения, а не фабричный штемпель; он должен был терпеливо голодать и умирать с голода (hungern und verhungern) до тех пор, пока Германия не сделается Англией. Фабрика есть школа, которую народ должен предварительно пройти для того, чтобы иметь право взяться за улучшение своего положения" [168].
Всякий, хоть немного знакомый с историей Германии, знает теперь, до какой степени нелепы были эти обвинения Гейнцена. Всякий знает, закрывали ли Маркс и Энгельс глаза на бедственное положение немецкого народа. Всякий понимает, справедливо ли было приписывать им ту мысль, что в Германии нечего делать благородному человеку, пока она не сделается Англией: кажется, эти люди делали кое-что и не дожидаясь подобного превращения своего отечества. Но почему же приписывал им Гейнцен весь этот вздор? Неужели по недобросовестности? Нет, мы опять скажем: тут была не вина его, а скорее беда его. Он просто не понял взглядов Маркса и Энгельса, и потому они показались ему вредными, а так как он горячо любил свою страну, то он и ополчился против этих, будто бы, вредных для нее взглядов. Но непонимание — плохой советник и очень ненадежный помощник в споре. Вот почему Гейнцен и очутился в самом нелепом положении. Он был очень остроумный человек, но без понимания на одном остроумии далеко не уедешь, и теперь "les rieurs" не на его стороне.
На Гейнцена, как видит читатель, приходится смотреть теми же глазами, какими надо смотреть у нас, по поводу совершенно аналогичного спора, например, на г. Михайловского. Да и на одного ли г. Михайловского? Ведь все те, которые приписывают "ученикам" стремление определиться на службу к Колупаевым и Разуваевым, — а имя им легион, — ведь все они повторяют ошибку Гейнцена, ведь никто из них не придумал ни одного возражения против "экономических"" материалистов, какое уже не фигурировало бы, почти пятьдесят лет тому назад, в аргументации Гейнцена. Если у них есть что-нибудь оригинальное, так это одно: наивное незнание того, до какой степени они не оригинальны. Им все хочется найти "новые пути" для России, а по их невежеству "бедная русская мысль" попадает лишь на старые, полные рытвин, давно заброшенные пути европейской мысли. Странно это, но совершенно понятно, если применить к объяснению этого, по-видимому, странного явления "категорию необходимости". На известной стадии экономического развития данной страны в головах ее интеллигенции "необходимо" вырастают известные благоглупости.
До чего комично было положение Гейнцена в споре с Марксом, покажет следующий пример. Он приставал к своим противникам, требуя от них подробного "идеала" будущего: скажите, спрашивал он их, как по вашему должны быть устроены имущественные отношения? Каковы должны быть пределы частной собственности, с одной стороны, и общественной — с другой. Они отвечали ему, что в каждый данный момент имущественные отношения общества определяются состоянием его производительных сил, и что, поэтому, можно указать лишь общее направление общественного развития, но нельзя вырабатывать заранее никаких точно определенных законопроектов. Уже теперь можно сказать, что обобществление труда, создаваемое новейшей промышленностью, должно повести к национализации средств производства. Но нельзя сказать, в каких пределах можно было бы осуществить эту национализацию, положим, через десять лет: это зависело бы от того, в каких взаимных отношениях оказались бы тогда мелкая и крупная промышленность, крупное землевладение и крестьянская поземельная собственность и т. п. — Ну, стало быть, у вас нет никакого идеала, умозаключал Гейнцен; хорош идеал, который будет сфабрикован лишь впоследствии машинами.
Гейнцен стоял на утопической точке зрения. Утопист, при выработке своего "идеала", всегда исходит, как мы знаем, из какого-нибудь отвлеченного понятия, — например, понятия о человеческой природе, — или из какого-нибудь отвлеченного принципа, например, принципа таких-то прав личности, или принципа "индивидуальности" и т. п., и т. п. Раз дан такой принцип, нетрудно, исходя из него, с совершеннейшей точностью, с мельчайшими подробностями определить, каковы должны быть (разумеется, неизвестно, в какое время и при каких обстоятельствах), положим, имущественные отношения людей. И понятно, что утопист с удивлением смотрит на тех, которые говорят ему, что не может быть таких имущественных отношений, которые были бы хороши сами по себе, без отношения к обстоятельствам места и времени. Ему кажется, что у таких людей совсем нет никаких "идеалов". Если читатель не совсем невнимательно следил за нашим изложением, то он знает, что в этом случае утопист очень неправ. У Маркса и Энгельса был идеал, и очень определенный идеал: подчинение необходимости — свободе, слепых экономических сил — силе человеческого разума. Исходя из этого идеала, они и направляли свою практическую деятельность, которая заключалась, разумеется, не в служении буржуазии, а в развитии самосознания тех самых производителей, которые должны со временем стать господами своих продуктов.
Марксу и Энгельсу нечего было "заботиться" о превращении Германии в Англию, или, как говорят теперь у нас, о служении буржуазии: буржуазия развивалась и без их усилий, и невозможно было остановить это развитие, т. е. не было таких общественных сил, которые способны были бы сделать это. Да и излишне было бы это делать, потому что старые экономические порядки были, в последнем счете, не лучше буржуазных и в сороковых годах настолько устарели, что стали вредны для всех. Но невозможность остановить развитие капиталистического производства еще не лишала мыслящих людей Германии возможности служить благосостоянию ее народа. У буржуазии есть свои неизбежные спутники: все те, которые действительно служат ее кошельку в силу экономической необходимости. Чем развитее сознание этих невольных слуг, тем легче их положение, тем сильнее их сопротивление Колупаевым и Разуваевым всех стран и всех народов. Маркс и Энгельс и поставили себе задачей развивать это самосознание: согласно духу диалектического материализма, они с самого начала поставили перед собою совершенно, исключительно идеалистическую задачу.
Критерием идеала служит экономическая действительность. Так говорили Маркс и Энгельс, и на этом основании их заподозревали в каком-то экономическом молчалинстве, в готовности топтать в грязь экономически слабого и подслуживаться к экономически сильному. Источником таких подозрений было метафизическое понятие того, что разумели Маркс и Энгельс под словами: экономическая действительность. Когда метафизик слышит, что общественный деятель должен опираться на действительность, он думает, что ему советуют мириться с нею. Он не знает, что во всякой экономической действительности существуют противоположные элементы и что помириться с действительностью значило бы помириться лишь с одним из ее элементов, с тем, который господствует в данное время. Материалисты-диалектики указывали и указывают на другой, враждебный этому, элемент действительности, на тот, в котором зреет будущее. Мы спрашиваем: опираться на этот элемент, брать его критерием своих "идеалов", — значит ли это прислуживаться к Колупаевым и Разуваевым?
Но если критерием идеала должна являться экономическая действительность, то понятно, что нравственный критерий идеала оказывается неудовлетворительным не потому, что нравственные чувства людей заслуживают пренебрежения или презрения, а потому, что эти чувства еще не указывают нам правильного пути в деле служения интересам наших ближних. Врачу недостаточно сочувствовать положению своего больного: ему надо считаться с физическою действительностью организма, опираться на нее в борьбе с нею же. Если бы врач вздумал довольствоваться нравственным негодованием против болезни, то он заслуживал бы самой злейшей насмешки. В этом смысле Маркс и осмеивал "морализирующую критику" и "критическую мораль" своих противников. А противники думали, что он насмехается над "нравственностью". "Человеческая нравственность и воля не имеют цены в глазах людей, которые сами не имеют ни нравственности, ни воли", восклицал Гейнцен [169].