Шишкин лес - Александр Червинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это неправда. Я с тобой танцую. — Ведет ее сквозь толпу в фойе. — Пошли, мамочка, пошли.
У стендов и витрин с вещами Николкиных, как всегда, идет обмен мнениями.
— Страшные люди эти Николкины. Даже с такой трагедии ухитряются нажиться.
— Глупости. Если б они хотели нажиться, не стали бы продавать сразу после дефолта. Нет, тут что-то другое. Им срочно понадобились деньги.
— Зачем столько денег?
— Может быть, кто-то заболел и надо делать за границей операцию.
— Николкины никогда не болеют.
— Операция не стоит миллионы. А тут миллионы. Вы что, газеты не читаете? Это Камчатка.
— Какая Камчатка?
— Дуня Смирнова в «Коммерсанте» пишет, что Николкины покупают лицензию на разработку золотых месторождений Камчатки.
— Вы все перепутали. Это Минкин пишет в «МК». И не Камчатка, а якутские алмазы. И не Николкины, а Левко.
— Сэр, я никогда ничего не путаю.
— Какая разница? Это одна мафия.
Словом, обычные, когда собирается толпа, разговоры. Люди устроены так, что причиной всего непонятного, особенно всего опасного, они считают мафию, правительство, другой народ и прочие сообщества и структуры. В то время как самое непонятное — это мы сами. Самое опасное для нас — это мы сами.
Часть восьмая
1
Аукцион продолжается. На стенде рядом с Сорокиным пожелтевшая от времени тоненькая книжка.
— Лот номер четыреста тридцать три, — торжественно провозглашает Сорокин. — Первое издание всенародно известной поэмы Степана Николкина «Тетя Поля».
Степа просыпается.
— Я бы взял, — неожиданно говорит Жорик Каткову. — На память, в натуре.
— Идея хорошая. Только «Тетю Полю» не Алексей, а отец его написал.
— Все равно. Дашь взаймы?
— Не дам. Так тебе подарю. На память о нашей дружбе.
И хлопает Жорика по коленке.
— Ну, Валера, ты, в натуре, человек...
— Стартовая цена пятьдесят долларов, — объявляет Сорокин.
Катков поднимает руку.
— Пятьдесят долларов раз. Пятьдесят долларов два...
— Так вот я про Сорокина, — говорит Панюшкин, заметив, что Степа проснулся. — Это очень умно, что вы его уговорили аукцион вести.
— Откуда ты знаешь, что я его уговорил?
— Мысли ваши опять прочитал. Ведь вы сейчас думаете, что роль его в эти моменты решающая.
От него зависит, удастся ли вам деньги собрать. — И, понизив голос до шепота, продолжает: — Тем более что тот, кому их отдавать придется, небось тут сейчас сидит и подсчитывает.
— Кто сидит? — настораживается Степа.
— Тот, кто Алексея Степановича убил. Он наверняка сейчас тут. Ему надо же точно знать, что вы деньги имеете, что вы не «куклу» ему собираетесь подсунуть.
— Какую к-к-куклу?
— «Кукла» — это когда деньги не настоящие. Ему же надо убедиться, что деньги у вас реально существуют. И как только убедится, так сразу войдет с вами в контакт. Объяснит, как миллионы эти ему отдавать. И когда он за ними явится, мы его и схватим.
— Кого?
— Вот он за деньгами явится, тогда и узнаем. А пока я и сам не знаю. Только вы моментально, как только он с вами войдет в контакт, мне сообщите. И, Бога ради, не начинайте опять самостоятельность проявлять.
Степа молча жует губами, думает.
— Сто двадцать долларов раз, — выкликает Сорокин. — Сто двадцать — два. Сто двадцать — три!
Удар молотка. Катков улыбается Жорику и идет расплачиваться. Степа оглядывает сидящих в зале. Он понимает, что Панюшкин прав, кто-то в этом зале сидит и считает деньги. Но в глазах у папы выражение не тревоги, а уныния. Шишкина Леса больше нет. И ни о чем другом он сейчас думать не может.
— Какой ужасный сегодня день, — говорит читающий, как всегда, мысли Панюшкин. — А вы, Степан Сергеевич, вспомните какой-нибудь хороший свой день и думайте о нем. Господь любит, когда люди думают о хорошем.
Степа морщится.
Папины хорошие дни — это когда он чувствовал себя любимым мужем, крупным писателем и полезным Родине гражданином одновременно. Но таких дней было немного, потому что наедине с Дашей папа не чувствовал себя крупным писателем, в Президиуме Верховного Совета он подолгу оставался без Даши, а в одиночестве за письменным столом он скучал без Даши и без Верховного Совета.
И только раз в жизни все совпало. Это когда папа возглавил группу передовых работников искусств, плывших на теплоходе «Иосиф Сталин» на торжественное открытие Волго-Донского судоходного канала. И Даша была рядом с ним.
2
Изумительный солнечный день. Большой ослепительно белый теплоход «Иосиф Сталин» входит в новенький шлюз канала Волго-Дон. Толпящиеся на его палубе работники искусств веселы, счастливы и нарядны. Степе сорок один год. Даше сорок два, но она все еще очень красива.
Играет музыка Дунаевского. Многотысячные толпы советских людей приветствуют теплоход с берегов канала. Они кричат «ура» и машут руками.
Стоящие на палубе писатели, художники, музыканты и артисты кричат «ура» и машут руками в ответ.
Когда через много лет я прочитал у Солженицына и сообщил папе, что толпы состояли из пригнанных на берег зеков и махали руками только стоявшие в первых рядах охранники, папа мне не поверил. И он был прав. Зеки тоже радостно махали теплоходу «Иосиф Сталин». Они же в тот день не работали.
На Даше белоснежное платье. На шее нитка жемчуга. Многотысячные толпы маленьких людей на берегах канала рукоплещут и кричат «ура».
— Урррра! — кричат на палубе.
— У-у-ура! — кричит вместе со всеми мой папа. И говорит Даше: — А ты знаешь, что самое п-п-приятное? Этот рейс должен был к-к-курировать Левко. Но мне удалось договориться в ЦК, и вот мы с тобой з-з-здесь, а он сейчас сидит дома.
Левко выходит из большой черной машины у своей калитки. Недавно он произведен в маршалы, и на нем новый мундир и ордена. С ним вместе приехал в Шишкин Лес рослый краснолицый капитан, тоже в новеньком мундире с орденами. Капитан широко улыбается. Во рту его блестят золотые зубы. В руках большой букет гладиолусов. Солдатик-шофер вынимает из машины коробку с закусками и выпивкой.
Входят в калитку.
За забором, со стороны дома Николкиных, доносится стук молотка. Это Варя в своей мастерской тюкает молотком по куску мрамора.
Жаркий летний день. Варя тюкает. Стрекочут кузнечики. В воздухе неподвижно висит стрекоза. Я сплю в гамаке, закрыв лицо книжкой «Робинзон Крузо». Мне в том году исполнилось одиннадцать лет, а Максу было уже пятнадцать, и он думал только о женщинах.
Из окна своей комнаты, притаившись за занавеской, Макс смотрит на окно второго этажа дома Левко. В окне видна полуголая двадцатилетняя Зина.
Стоя перед зеркалом на дверце шкафа, Зина пристегивает к поясу коричневый чулок. Лифчик у Зины розовый, панталоны черные. Кожа у Зины бледная, волосы неопределенного цвета, глаза испуганные. Она снимает с гвоздя плечики с шелковым платьем и прикладывает платье к себе. Отражение в зеркале Зине очень не нравится.
А Максу все равно нравится. Прячась за оконной занавеской, потея от волнения, левой рукой он прижимает к глазам бинокль, а правую запускает в трусы.
На стекле перед ним жужжат мухи.
— Зинаида! — кричит у себя во дворе маршал Левко. — Ау! Принимай гостя!
Макс переводит бинокль на Левко и капитана с букетом. Они уже подходят к дому.
Макс опять смотрит на Зину. Она бросается к двери своей комнаты, запирает ее на задвижку, садится на пол и обхватывает голову руками.
Она сидит на полу к Максу спиной, и в бинокль он видит нежные косточки ее позвоночника над верхней резинкой панталон, а под нижними резинками панталон — ее белые ноги, одну в чулке, другую голую.
Левко и капитан входят в дом.
За окном в кухне Николкиных кормушка для птиц. Моя двадцатидвухлетняя сестра Аня подсыпает в нее из стеклянной банки пшена. На Ане кухонный передник. С годами лицо ее стало грубее, домашнее. Она раскрывает «Книгу о вкусной и здоровой пище».
На кухонном столе пронизанный солнцем натюрморт — мясо, картофелины, помидоры и лук. Возле мольберта, с кистями и палитрой в руках, стоит семидесятилетний Полонский.
— Анечка, глянь, какой свет. Она послушно смотрит.
— Ты ни о чем не думай, а просто смотри. Овощи, солнце. Если это нарисовать, можно остановить мгновение навсегда. А?
Протягивает ей кисть.
Полонский надеялся, что пережитый Аней в детстве шок постепенно забудется и она вот-вот опять начнет рисовать. И как раз в этот день, в день открытия Волго-Донского канала, многолетние терпеливые уговоры возымели действие.
Аня берет из руки Полонского кисть и подходит к мольберту. Полонский со слезами старческого умиления видит, как она наносит первые мазки.
— Ты моя радость, — улыбается он сквозь слезы, — ты самая талантливая из всех.
И тут из дома соседей раздается крик Левко:
— Зинаида, открой дверь немедленно! Открой, дрянь паршивая, или я не знаю, что с тобой сделаю!