Недометанный стог (рассказы и повести) - Леонид Воробьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец они подошли к двухэтажному дому с темными, спящими окнами. Одинокий уличный фонарь, стоявший поблизости, освещал только угол дома и часть двора, обнесенного перед фасадом высоким забором. Витька с девушкой встали у калитки, вделанной в прямую створку больших дощатых ворот. Фигуры обоих опять растворились в тени, отбрасываемой забором и воротами. Я укрылся за темным углом забора и находился от парня и девушки всего в нескольких метрах.
Не совсем понятными были их первые фразы, когда они остановились. Какие-то намеки, упоминания незнакомых парней и девушек. Но тон был понятен мне, по крайней мере, мне так казалось.
Затем Витька встал спиной к калитке, как будто загораживая девушке путь, и глухо сказал:
— Ну, хватит. Скажи, Ирка, любишь или нет? Прямо скажи.
Она молчала. А я весь обратился в слух.
— Не обижай, — просил Витька. — Знать хочу. Не могу больше. Лучше «нет», чем неизвестность.
Она молчала.
— А может, «да»? — с надеждой в голосе снова заговорил он. — Скажи! Тебе со мной, Ирка, будет… — у него перехватило голос, — ну знаешь как… Ведь я тебя сильно-сильно…
Ты, Витя, говоришь: лучше что угодно, чем неизвестность, — перебила Ирка, не давая ему договорить. — Пусть так. Я скажу.
Она отступила на шаг назад и попала в полосу света от фонаря. Теперь-то я как следует рассмотрел ее. Девчонка была как девчонка. Ровным счетом, ничего особенного. Пальтишко, платочек, косенки из-под него. Лицо самое обыкновенное. В моем представлении десять таких девчонок не стоили мизинца классного футболиста Витьки Черкасского.
Она молчала, очевидно подбирая слова. Напряженно молчал и он. Именно напряженно, так как даже не было слышно его дыхания. Затаил дыхание и я.
— Ну, вот, — с трудом начала девушка. — Ты давеча говорил, что мне, наверно, неинтересно с тобой. Я тебе правду ответила: мне с тобой хорошо, интересно. Ты для меня друг. Самый, самый… настоящий! Но… — она замялась.
— Можешь не продолжать, — сдавленно пробормотал Витька. — Понял. Спасибо на дружбе. А кто… он?
— Тебе могу. Одному тебе, — лихорадочно заговорила девушка. — Потому что верю… никто не узнает. Да неужели ты сам не догадываешься? Я его давно, а он меня — не знаю…
— Этот, — так же глухо, как и раньше, бормотнул Витька, не то спрашивая, не то утверждая.
— Олег, — с грустной нежностью в голосе добавила Ирка.
Я сразу представил Олега Аленина — худощавого весельчака, неутомимого в шутках, выдумках и танцах. Но я не успел сопоставить в своем воображении Витьку с Олегом, чтобы сравнить их. Не успел, потому что услышал возбужденный Витькин голос.
— Но чем же я, почему же он?.. Ирка, пойми, — торопился Витька, путаясь в словах. — Сможет ли он, как я?.. То есть чем же… нет, не то.
Он, приложив к груди руки, шагнул вперед, отойдя от калитки, и девушка, воспользовавшись этим, скользнула в нее. Скрипнула дверца. Витька резко обернулся, протянул руку, точно пытаясь удержать девушку, но она, стоя по другую сторону ворот и придерживая открытую дверцу калитки рукой, поспешно заговорила:
— Домой я. Не обижайся. Очень прошу. Правильно пойми. Как друг. Ну, как я тебе могу сказать, — вдруг со вздохом вырвалось у нее, — почему, чем и отчего? Да разве я сама знаю? Не спрашивай ты меня. Так уж случилось. Прости, Витя!
И застучали ее шаги по двору, затем по крыльцу. Потом хлопнула дверь, и все стихло.
Витька стоял несколько минут, держа руку на дверце калитки, не давая ей захлопнуться, и смотрел во двор. Он словно ждал, что девушка появится снова.
А затем он отпустил дверцу, которая заскрипела, закрываясь, схватился обеими руками за острые верхушки ближних к нему досок забора с такой силой, что они затрещали, и, прильнув лицом к этим доскам, вдруг… глухо зарыдал.
К тому времени я уже был знаком с силой человеческого отчаяния. Я видел, как плачут люди во время смерти и тяжелой болезни близких. Я представлял, что такое горе. Но я никак не мог понять, осознать и прочувствовать открывшуюся передо мной сторону человеческих мук, людских страданий. Я недоумевал: плакал Витька, Витька Черкасский! Тот Витька, который играл двухпудовками, который даже не поморщился от боли, когда ему в кровь разбили ногу на футбольном поле. Плакал из-за маленькой девушки с косичками, которую он без труда мог перебросить через забор.
И мы пошли. Впереди он, понурив голову, бредя медленно и неуверенно, как пьяный. За ним я, ошеломленный непонятным мне взрывом горя по пустячному, на мой взгляд, поводу, недоумевающий, растерянный, изумленный донельзя всем услышанным и увиденным мною. Я шел, испытывая полный разброд в мыслях, ломая голову над происшедшим, и, как загипнотизированный, проделывал тот же путь под уличными фонарями мартовской пол у весей ней ночью, что и фигура, двигавшаяся впереди меня.
Я старался держаться на почтительном расстоянии от идущего передо мной человека, но и не отставал от него, сочувствуя ему и удивляясь, жалея и не понимая, страдая вместе с ним, будучи в то же время страшно далек от понимания сущности этого страдания…
А на следующий день я сидел в классе, на своем месте, и был еще более рассеянным, чем обычно. Шалости на переменах, детская надпись на столе, выдумки товарищей казались мне наивными и далекими-далекими. Я упорно думал над тем, чему был свидетелем вчера, и смотрел через окно на школьный двор, где бегали ребята и девчонки. Мой взгляд остановился на одной девчонке в голубой шапочке — у девочки были большие косы и крупные серые глаза.
Я задумался: неужели несколько слов этого хрупкого большеглазого существа будут причиной высшей степени отчаяния для какого-нибудь человека?! Я так упорно раздумывал над этим и над другими открывавшимися для меня горизонтами человеческих взаимоотношений, что не услышал, как учительница немецкого языка вызвала меня к доске. У доски я думал все над тем же и параллельно отвечал. Не удивительно, что я получил двойку. Удивительно то, что я отнесся к этому, против обыкновения, совершенно безучастно.
— Садитесь, — сказала учительница. — Двойка.
— Угу, — ответил я, подавая дневник.
— Что с вами? — удивленно посмотрела на меня учительница.
— Ничего, — спокойно ответил я, невозмутимо глядя ей прямо в глаза.
Но я, очевидно, соврал. Это было не «ничего». Это, наверное, начиналась юность.
На большой дороге
Полая вода захлестнула приречные низины, выплеснулась на луга, перекатилась через дороги и широченным озером разлилась у райцентра, отражая весеннее небо с редкими облачками и ветви склонившихся кустов и деревьев с набухшими, готовыми лопнуть почками.
Маленький поселок — центр района, раскинувшегося на десятках километров густых лесов, полей, скинувших снежное покрывало, и вязких проселочных дорог, — был насквозь просвечен солнечными лучами. Поселок стоял на горе, и его улицы, с которых давно сбежали ручьи, успели уже просохнуть. Жители поселка ходили в летних костюмах, главная улица даже пылилась, а вокруг поселка курились под солнцем серые поля, по дорогам нельзя было пройти без болотных сапог, и вешняя вода вплотную подступала к окраинным домам.
Высокий, чуть сутуловатый, явно стареющий человек несколько раз проходил в этот день по главной улице райцентра. Его серое летнее пальто и такая же кепка мелькали и в дверях магазинов, и в окнах столовой, и у газетной витрины, и на крыльце почты, и около строящегося трехэтажного кирпичного дома. Человек, очевидно, был приезжим: иначе он не стал бы с таким интересом и внимательностью рассматривать чуть ли не каждый дом на главной улице.
В том, что он был приезжим, ни капельки не сомневались встречающиеся с ним жители райцентра. В таких поселках все коренное население отлично знает друг друга. И только некоторые из старожилов, обладающие цепкой памятью, внимательно вглядевшись в спокойные серые глаза приезжего, окинув взглядом его лицо с крупным носом, тонкими губами и резко очерченным подбородком, проследив за особенностями его уверенной, чуть переваливающейся походки, могли бы узнать его. Но никто из таких старожилов не встретился и не узнал в ответственном партийном работнике Иване Игнатьевиче Хлебнове Ванюшку Хлебнова — вожака комсомольцев и этого поселка, и всей волости, а потом уезда в далекие двадцатые годы.
Видно, и впрямь чем-то далеким, подернутым дымкой истории были двадцатые годы для этих вот парней и девушек, которые, шумно разговаривая, пересмеиваясь, перекликаясь, шагали группами и в одиночку взад и вперед по тротуарам. Иван Игнатьевич смотрел на них, на новые дома, на всю главную улицу, почти совершенно новую для него, и ему было немножко грустно. Хотелось встретить знакомое лицо, тем более что для него-то в этом поселке двадцатые годы были только вчерашним днем. Хоть и неузнаваемо изменился поселок, а все-все неуловимыми приметами напоминало Хлебнову о его молодости, о бурных, боевых годах, проведенных в этом тихом сейчас местечке, где по улицам пробегал весенний ветерок и улыбались друг другу встречные.