Насилие и священное - Рене Жирар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доказывает, что инверсия первоначального порядка не случайна, тот факт, что она воспроизводится сразу же после этого и с теми же последствиями. Во втором тексте прямо перед образованием «комплекса» мы находим «усиление» либидинозного влечения, но теперь Фрейд не изображает это усиление как результат первого встречи с идентификацией, а меняет порядок феноменов — чем исключается причинно-следственная связь, предполагавшаяся в первом тексте. Усиление либидо становится чем-то совершенно немотивированным. Следствие сохраняется, но предшествует причине, в результате чего и то и другое теряют всякий смысл. «Я и Оно», как мы видим, тщательно устраняет все миметические эффекты, но при этом жертвует лучшими интуициями «Массовой психологии и анализа человеческого „Я“», и даже впадает в известную непоследовательность.
Почему Фрейд так поступает? Лучшим способом ответить на этот вопрос будет продвижение по тому пути, который он отверг. Нужно поставить вопрос, к чему бы Фрейд пришел, если бы доверился миметическим эффектам, которыми изобилуют первые рассуждения и которые как по волшебству исчезают в тот момент, когда дело доходит до описания самого комплекса. Поэтому нужно вернуться к той фразе, которую тайно опровергает и отменяет выражение «и у матери». Отождествиться с отцом, говорит Фрейд, — это в первую очередь значит хотеть заместить отца. Маленький мальчик «хочет сделаться таким и быть таким, как отец, хочет заменить отца решительно во всем».
Чтобы исключить мать из этого «решительно во всем», следовало бы предположить, что сын уже знает «закон» и ему подчиняется, хотя еще не получал даже малейшего указания на этот счет, поскольку в принципе научит его этому «закону» только вмешательство отца. Короче говоря, чтобы исключить мать, комплекс должен уже присутствовать. Поэтому ясно, что мать нужно включить, и сначала Фрейд именно это и делает. Туманная абстрактность фразы Фрейда «сын хочет заменить отца решительно во всем» весьма уместна, поскольку у сына еще не может быть ясного и отчетливого представления об отцовских объектах, в том числе и о матери — в той мере, в какой она является отцовским объектом. Короче говоря, сын стремится к отцовским объектам потому, что во всем руководствуется имеющимся образцом, а этот образец неизбежно устремлен к своим объектам — к тем, которыми уже обладает или которые собирается приобрести. Движение ученика к объектам образца, включая мать, уже намечено в идентификации, включено в саму идею идентификации, как ее определяет Фрейд. Можно сказать, что Фрейд сперва вовсе не отвергает, а поощряет такую интерпретацию.
Поскольку ученик и образец направляются к одному объекту, между ними произойдет столкновение. «Эдипово» соперничество здесь сохраняется, но приобретает совершенно иной смысл. Оно предопределено выбором образца; таким образом, в нем нет ничего случайного, но оно не имеет ничего общего и со стремлением к узурпации в обычном смысле слова. Ученик направляется к объекту своего образца совершенно «невинно», он хочет заменить отца «и у матери» без всякой задней мысли. Он покоряется приказу подражать, который ему передают все голоса культуры и сам образец.
Немного подумав над положением ученика по отношению к образцу, легко понять, что так называемое «эдипово» соперничество, переинтерпретированное в свете радикально миметической концепции, логически неизбежно приводит к последствиям, одновременно и очень сходным и очень отличным от тех, какие Фрейд приписывает своему «комплексу».
Выше мы описали эффекты миметического соперничества. Мы утверждали, что они всегда в конечном счете приводят ко внезапному насилию. Но эта взаимность — результат какого-то процесса. Если и есть стадия в индивидуальном существовании, когда взаимность еще не существует, когда репрессии невозможны, то именно на стадии детства, в отношениях взрослых и детей. Именно это и придает детству такую уязвимость. Взрослый человек готов к встрече с насилием и отвечает на него насилием, платит той же монетой; маленький ребенок, напротив, никогда с насилием не сталкивался, поэтому он и подходит к объектам своего образца без всяких подозрений. Только взрослый может истолковать движения ребенка как желание узурпации; он толкует их в рамках культурной системы, для ребенка еще чужой, и опираясь на культурные смыслы, о которых у ребенка еще нет ни малейшего представления.
Отношение образец/ученик по определению исключает равенство, которое только и могло бы сделать соперничество возможным в глазах ученика. Ученик находится в том же положении, в каком находится верующий по отношению к божеству; он имитирует желания образца, но не способен признать в них аналог своих собственных желаний; короче говоря, он не понимает, что может «вторгнуться на территорию» образца, стать для него угрозой. Если это верно даже по отношению к взрослым, то уж тем более — по отношению к ребенку, к изначальному миметическому желанию.
Первая запертая дверь, первый перекрытый доступ, первое «нет» образца, даже самое мягкое, даже обставленное всевозможными предосторожностями, грозят показаться настоящим отлучением, извержением во тьму внешнюю. Именно потому, что в первый раз ребенок не способен ответить на насилие насилием, именно потому, что у него нет опыта насилия, — первая же преграда, вызванная миметическим «двойным зажимом», грозит оставить в нем неизгладимый отпечаток. «Отец» прочерчивает едва намеченные сыном направления и легко замечает, что его маршрут ведет прямиком к трону и к матери. Желание отцеубийства и инцеста не может быть идеей ребенка, это безусловно идея взрослого, идея образца. В мифе эту идею оракул нашептывает Лайю задолго до того, как Эдип сможет вообще чего-нибудь пожелать. Это же и идея Фрейда, и она не менее ошибочна, чем в случае Лайя. Сын всегда узнает последним, что он стоит на пути к отцеубийству и инцесту, но чтобы ему это разъяснить, имеются взрослые, эти добрые дяди.
Причина того, что первое вторжение образца между учеником и объектом должно составлять особенно «травматический» опыт, — в том, что ученик не способен проделать ту интеллектуальную операцию, которую ему приписывает взрослый и особенно Фрейд. Причина в том, что он не видит в образце соперника, у него нет желания узурпации. Ученик, даже взрослый, и тем более — ребенок, не способен расшифровать соперничество как соперничество, симметрию, равенство. Столкнувшись с гневом образца, ученик обязан каким-то образом выбрать между собой и этим образцом. И совершенно ясно, что он выберет образец. Гнев идола должен быть оправдан, а оправдан он может быть лишь промахом ученика, тайным проступком, который заставляет бога запретить доступ в святая святых, закрыть врата рая. Поэтому престиж божества, отныне — божества мстительного, не рассыпается, а укрепляется. Ученик считает себя виновным, не зная точно, за что его судят; считает себя недостойным обладать желаемым объектом; следовательно, этот объект должен отныне показаться еще более желательным. Возникает ориентация желания на объекты, защищенные насилием другого. Связь между предметом желания и насилием, которая здесь завязывается, может уже никогда не развязаться.
Фрейд тоже хочет показать, что первые взаимоотношения между ребенком и родителями в сфере желания оставляют неизгладимую печать, но подходит к этому совсем иначе, поскольку в конечном счете он устраняет миметические эффекты, потенциал которых сперва, при первом взгляде, его привлек. Как же он к этому подходит? Перечтем ключевую фразу из «Массовой психологии и анализа человеческого „Я“»:
Малыш замечает, что дорогу к матери ему преграждает отец; его идентификация с отцом принимает теперь враждебную окраску и делается идентичной с желанием заместить отца и у матери.
Если верить Фрейду, малыш безо всякого труда признает в отце соперника из традиционного водевиля, докучную помеху, terzo incommodo [третьего лишнего]. Но даже если соперничество было бы вызвано не имитацией отцовского желания, сын все равно остался бы слеп к тому, что речь идет только о соперничестве. Из повседневных наблюдений за такими чувствами, как зависть и ревность, ясно, что даже взрослым антагонистам практически никогда не удается возвести свой антагонизм к простому факту соперничества. Фрейд здесь приписывает маленькому ребенку проницательность не то что равную, а сильно превосходящую проницательность взрослых.
Я хочу быть верно понят: мы обвиняем в невероятности отнюдь не те предпосылки, с которыми Фрейд просит нас согласиться, то есть не признание за маленьким ребенком либидинозного желания, аналогичного желанию взрослых. Вопиющей невероятностью мы считаем приписывание ребенку ясного осознания соперничества — причем именно внутри системы, заданной фрейдовскими постулатами.