После дождика в четверг - Владимир Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он подумал, что, как это ни странно, как он ни любит Надю, будет лучше, если она уйдет от него. Он отдавал себе отчет в том, что жизнь с ней, ответственность за эту жизнь будет тяготить его и будет ему не по силам. Ему уже и сейчас не нравились его обязанности и его постоянное беспокойство за Надю и за ее отношение к нему, а предстоящие заботы и подавно пугали его. Кроме всего прочего, он снова почувствовал сладость грусти, благополучие разочаровывало из его, оно требовало не слов и не грез, а действий, он же был неумехой по-влахермски, и ему доставляло удовольствие чувствовать себя обиженным, даже несчастным, страдающим ради других, в дурманящих приступах тоски он часами рисовал себе картины будущих реваншей и будущих самопожертвований, и в картинах этих он был великодушен, справедлив и прекрасен. «Вот тогда все узнают… Вот тогда все пожалеют…» Он и сейчас чуть было не принялся раздумывать о том, кем он станет и что он совершит и как пожалеет Надя, о чем – не важно, встретив где-нибудь его, Олега, лет через пять, и как локти будет она кусать в раскаянии.
«Опять ты за свое! – раздраженно сказал он самому себе. – Это все детство, детство! Не пора ли мужчиною стать! Лучше разберись, почему ты всего боишься, почему ты находишь удовлетворение в сочиненных твоим воображением картинах очищенной жизни, а реальная жизнь тебя пугает. Почему ты, как жалкий гоголевский Шпонька, боишься женщины и уже заранее готов потерять ее, чтобы о ней же и тосковать потом. Почему ты такой неспособный к делу человек!»
Выпалив это, он и не думал спорить с самим собой, наоборот, он стал вспоминать многие эпизоды из корявой своей жизни, в которых, как он считал, двигала им осторожность, а то и на самом деле трусость или просто желание отделаться от тяготившего его занятия.
Он вспомнил «снежный поход», куда сам напросился, потому что надеялся переломить себя и быть как все, но на второй же день замерз и, продрогнув, потеряв веру в то, что выберутся, выползут из проклятой белой ловушки, он растерялся, скис, ходил среди горячившихся десантников унылой сгорбившейся тенью.
Без всякой связи со «снежным походом» вспомнил он и позавчерашний случай с анекдотом, который рассказал ему его сосед по бригаде Коротков. Анекдот был смешной, и, выслушав его, Олег рассмеялся искренне. Но тут же он стал оборачиваться по сторонам и успокоился, заметив, что вокруг никого нет. Ему хотелось, чтобы анекдот этот услышали и другие люди, но люди были разные, и кто знает, что там у них на душе, а потому Олег всюду говорил, что Коротков рассказал ему смешной анекдот, но у него такая особенность, он не запоминает анекдотов, вот если Коротков напомнит… И Коротков начинал рассказывать, а Олег как бы оставался в стороне, и в случае чего пожурили бы за болтовню Короткова, а Олега бы и не вспомнили. Впрочем, два дня назад Олег не думал об этом, он просто подбивал Короткова на рассказ, и все. «Так всегда», – вздохнул Олег.
И тут он подумал, что его вечная бескрылая жизнь с оглядкой, неутихающая в нем боязнь отличника из седьмого класса «как бы не принести домой тройку» – все это неистребимо, и не он виноват в этом. «А кто? – подумал он со злостью. – Кто? Мать, дрожавшая за каждый мой шаг и водившая меня за ручку в школу и на фабрику? Страх из моего детства? Или парта героя, к которой я был прикован и которая давила меня правилами хорошего тона?»
Он вспомнил свою парту, вспомнил даже ее запах. Все парты стояли в классе ободранные и в кляксах, а Олегову парту красили каждой осенью, а то еще весной, да с такой любовью, зачищая капельные царапинки, как будто все средства, отпускавшиеся на ремонт школы, директор рад был отдать деревянной драгоценности. Правым своим локтем Олег боялся задеть табличку с надписью: «Здесь сидел наш доблестный земляк Герой Советского Союза Николай Царев. Будьте на него похожи!»
Но сидение на парте было не легким, хотя он к нему и привык. Находилось много людей, которые напоминали ему о том, что он удостоен высокой чести и не имеет права бросать тень на имя героя. Стоило ему с шумной толпой ребятни пробежаться на переменке по коридору, как учительница пения взглядом сокрушающимся выхватывала его из толпы и говорила строго: «Олег, как вы можете, ведь вы же сидите на парте…» «Как ты можешь, Олег, как ты можешь…» – только и слышал он на людях и в накуренной учительской, слышал поначалу, а потом в его кровь, даже в его движения и его слова так вошли правила парты, что он перестал огорчать и учителей, и совет дружины, и гороно, и мать и только радовал их своим соответствием памяти героя. И даже ребята, сбегая с уроков или затевая розыгрыш учителя или просто выясняя кулаками отношения между классами, Олега не звали, не потому, что презирали его или считали выскочкой и зубрилой, а потому, что, по их понятиям, он не имел права сбегать с уроков или списывать контрольную по геометрии; они бы очень огорчились, узнав, что он такой же, как и они, они позволяли себе озорничать в уверенности, что есть все-таки святые, замечательные люди. Они гордились им и любили его, в походах ли, в тяжелых ли делах они принимали на себя заботу о нем и не отягчали его ничем, а если случалась вдруг драка, его потихоньку, вежливо отталкивали назад, чтобы не расквасили невзначай нашей гордости нос.
А Олег завидовал, помалкивая, им. Завидовал их беспечности и тому, как они сдирают сочинения, как они зарабатывают синяки, как они ныряют с бетонных лотков в черную воду канала, как они дуются в футбол, как они, спрятавшись от взрослых, пробуют водку, как гуляют они с девчонками. Он завидовал им, чувствовал себя порой ничего не умеющим, скованным жестокими правилами, но потом приходили оправдания, ловкие и умелые, и Олег доказывал себе, что он несет в себе черты будущего, что он должен быть во всем показательным, как говорит директор, и в этом прекрасный смысл его бытия на земле, а вольная жизнь его сверстников казалась ему эгоистичной и неправильной. В душе он понимал и то, что, как это ни странно, парта облегчает ему жизнь, освобождая от рискованных и трудных затей приятелей, и если бы его ссадили с парты, это было бы для него ужасным позором.
Но потом пришла весна жестокая и счастливая для Олега. И надо же было ему той весной в деревне, в семи километрах от Влахермы, наткнуться на нестарую еще говорливую женщину с детишками вокруг, мать Николая Царева. Он и раньше ее встречал, но в торжественной обстановке, а тут угощала она Олега мочеными антоновскими яблоками и рассказывала о сыне, хулиганистом, шальном парне, чьи фокусы были известны всей округе. Глаза ее повлажнели, но об изобретательном озорстве сына она рассказывала с удовольствием. «Троечки, троечки он носил, а иногда и двойки, а уж по поведению… Знаете, он однажды придумал…»
И хмельным было для Олега то время, время митингов и сердитых речей, время все подчинившего порыва.
Но потом, когда Олегу заявили, что он революционер чувства, а нужны неспешные, но и нелегкие дела, он, обидевшись поначалу и хлопнув дверью, все же согласился с этими словами, почувствовал себя прежним, неспособным на многое человеком, тогда он и дал клятву, вспомнив чеховское признание, выдавливать из себя раба. И случались моменты, когда он был доволен собой и никому не завидовал, но чаще приходилось заниматься самобичеванием, а это был для него верный путь обрести душевное равновесие. Но особенно пугала Олега и свербила ему душу постоянная боязнь, что в один прекрасный момент люди вокруг, относящиеся к нему с уважением и с приязнью, разглядят в нем голого короля и выгонят его к чертовой матери, посмеявшись. И он всегда ждал этого дня, ожидание было вечным, оно обострилось теперь, и надо было уезжать из Саян, из этого мокрого, недоступного для него мира, не дожидаясь позора, и так уже Надя и Терехов, самые близкие ему люди, начинают смотреть на него с недоумением. Надо бежать, бежать.
Ему стало жалко себя, и он представил, как он, обиженный и разбитый, уедет с трассы, как будут потом жалеть о нем все на Сейбе, а Надя особенно, как узнают сейбинцы из газет, из кинохроники или просто из писем о его героической и доброй жизни где-то вдали от них, а где – не важно, и как они будут раскаиваться в своей жестокости и слепоте. От дум этих стало Олегу хорошо, и ему хотелось сидеть так долго, пусть под дождем, и размышлять о сладких мелочах своего будущего.
«Опять, да?! Опять! – взвился Олег. – Опять тебя заносит на старое!»
И все же он немного успокоился, напомнив себе о том, что не один он виноват в бескрылой своей жизни, и ноющая неприязнь к матери, к парте, к солнечным, но пугливым годам детства, проснувшись, всколыхнулась в нем. И от этого ему вдруг стало легче, он словно бы снова встал в кучу своих сверстников и был так же упрям и всемогущ, как они.
Он встал и прохаживался возле пня, взволнованный, синяя тайга замерла, прислушиваясь к его думам, и только Сейба шумела внизу, дразнила его ровным своим нескончаемым гудом, но он уже не боялся ее. Он знал, что сейчас, или через минуту, или через две он пойдет к мосту, в самое пекло ночной осады, к ребятам, которых он любит я для которых он готов отдать все, он встанет с ними и отстоит мост, все выдержит, пересилит себя, и это будет первым шагом к новой жизни. Он уже не раз давал себе слово начать новую жизнь или хотя бы подготовить себя к ней, но все это, как он считал теперь, было попытками несерьезными, а нынче, казалось ему, он на самом деле сможет шагнуть в новую жизнь, и все будет хорошо, все встанет на свои места, и с Надей у них все наладится.