Поздно. Темно. Далеко - Гарри Гордон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вечером надо спать, — сказал Вовка и накрыл голову одеялом, выставив, однако, ухо.
— Ну а ты, Борисыч, сдурел?
— Я, в некотором роде, стихотворец, — изобразил надменность Карл.
— Что-то ты не больно творишь после работы. В общем так, старый, — я заказываю завтра подрамники в столярке, скажу — надо для мозаики.
— Скажи — кассеты для сухого набора, — прошелестел Шорин из-под одеяла.
Илюха писал бойко, широко, в стиле Суриковского института, требовал критики:
— Я же пацан, так что, деды, давайте!
— Ладно, — прищуривался Шорин, — только ты не обижайся…
Карл после многолетнего перерыва долго не решался.
— У меня и красок-то нет, — отговаривался он.
— Да вот же краски, вот! — горячился Илюха. — Купим еще.
И Карл сломался — стал вспоминать какие-то блики, какие-то перистые акации, серое море, белый пароход… Через неделю дрогнул Шорин:
— Ну, и какой холст вы мне выделили?
По этому поводу напились, хоть и будний был день. Карл строго следил за протоколом: первая — со свиданьицем, вторая — простокваша (просто квасить), третья — здоровье дам, четвертая — за святое искусство. Дальше — по вдохновению.
У Вовки и Илюхи было общее редкое качество — они в разговоре применяли первые попавшиеся слова. Илюхины слова были изысканнее, например, «альтернатива», Вовкины зато — жизненные. На полном серьезе провозглашал он:
— За здоровых дам! — и еще сердился, когда смеялись. Или на стенке, где поется, как в бане, напевал:
— Мы дети Гагарина…
Из этой поездки Карл привез четыре работы.
Надо бы красок купить, но как дойдет до дела — жаба душит. Завтра же куплю рублей на тридцать. И фабричного картона. Вернусь из Чупеева — стихи ночью, картинки — днем. Дилетантствовать так дилетантствовать. В конце концов, Леонардо — чем не дилетант!
Шестой час, побродить немного и позвонить Алеше, должен скоро прийти с работы.
Алеша жил на Арбате, в Серебряном переулке, не виделись уже больше месяца. Но если покупать краски, сколько тогда можно пропить? С аванса — рублей двадцать-тридцать… Отложить сейчас, про остальные — забыть. Хорошо бы домой добраться. Завтра надо раскидать — что куда. Кооператив и коммунальные услуги — за три месяца. Репченкам — червонец. Продуктов в Чупеево — на полтинник. Больше все равно на себе не утащишь. Ладно, потом.
Карл вспомнил, как лет пять назад, когда он еще служил в ПТБ автомобильного транспорта и получал, за вычетом алиментов, девяносто, и Кате был год, и Таня сидела с ней дома, субботним мартовским утром свет стал немил, казалось, бесповоротно, Таня предложила:
— Поезжай-ка ты в Третьяковскую галерею, посмотри своего Ге, Николая Николаевича. Может, полегчает.
Карл с сомнением смотрел на снег в окне и, наконец, решился, оттого, скорее, что нельзя было не принять такого царственного Таниного предложения.
Меньше пятерки в доме не оказалось, больше — тоже, впереди было темно, и Карл осторожно, двумя пальцами, взял деньги, намереваясь потратить мелочь на билет и на дорогу.
Выход Карла был так торжественен, что Татьяна не стала его просить купить на обратном пути молока и хлеба. В сыром троллейбусе Карл поклялся в следующий раз отпустить Таню.
Поначалу галерея была холодна, Карл рассеянно перелистывал залы, как альбом с репродукциями, но уже в зале Иванова он посвежел, оживился, прежнее зрение вернулось к нему.
Возле Николая Ге Карл решил не торопиться, причесался, полез в карман за платочком, в другом кармане нащупал мелочь и обомлел: кроме мелочи никаких четырех рублей, никакой сдачи не было. Спокойно, надо проверить все карманы. Так, вот платочек, оботрись, теперь в этот… Номерок от гардероба. В пальто не мог оставить? Да нет, там перчатки и дырки. Вспомнить, как покупал билет. Карл вспомнил — никакой сдачи в воспоминании не было, ни рублей, ни трешки. Просто взял мелочь и пошел.
«Что есть истина?» — вопрошал Понтий Пилат, и затененный человек силился и не мог ответить, или не хотел.
«Се человек!» — гремела Голгофа.
Карл махнул рукой и пошел к выходу — его обескуражил страх, слишком сильный для этой ситуации. С тех пор не был он в Третьяковке, как, впрочем, и в Пушкинском музее.
Карл не любил музеи и публичные библиотеки — едва станет интересно — хочется курить, пойдешь курить — неинтересно…
Можно позвонить и без двушки, узнать, дома ли Алеша. Длинные гудки, никого нет. Дождь давно прошел, подсыхал асфальт, над Арбатом катились в сторону Ленинских гор черно-белые облака. Карл поплелся следом за облаками на Смоленскую, коротать время.
В пивнушке стало несколько оживленнее, появились идущие с работы инженеры, в серых и синих костюмчиках, с портфелями. Бабка-синюшка выразительно смотрела на Карла, и тот, стесняясь, сыпанул ей мелочи, быстро отвернувшись, чтоб не впутаться в беседу.
Пены было полкружки, соду, что ли, добавляют, и Карл ждал, глядя, как лопаются и оседают хлопья, появляются проталины. Вот почему немцы такие завзятые философы, все дело в пиве… Вернее, в пене. Он стоял у полки, сжатый двумя инженерами, было это неприятно: они ведь заговорят, а все эти разговоры Карл знал наизусть.
Около шести лет он пробыл среди них, они казались такими близкими и такими несчастными, что Карл испытывал что-то вроде угрызения совести.
Вся жизнь советского служащего проходит на работе, возвращаясь, измотанный, домой, он рассказывает, продолжает спорить, придумывает задним числом колкие ответы. Так заснувшая собака перебирает ногами, бежит во сне.
Комната художников была в подвале, их было трое — два старших художника и Малчик, здоровый семнадцатилетний воспитанный ребенок, сын хорошей мамы. Он старательно выписывал плакатным пером и фарцевал по телефону джинсами и пластинками.
Карл с Валей Паньковским решили сделать из него человека, да так старались, благо времени было много, что Малчик иногда бунтовал.
— Это мы тебя вынашиваем, — успокаивал его Карл, — как замысел.
Карл с Паньковским «компоновались», по выражению последнего, так случилось, что в одном подвале оказалось два художника, и не старших, а нормальных. Один писал стихи, другой — лаковые миниатюры федоскинской школы, по полной ее технологии, но уникальные по художественному своему существу. Им восхищались тетушки, называли Валюнчиком по причине малого роста, уважало начальство, видимо, по этой же причине. Впрочем, он был умел и исполнителен, и деликатен, и, что важно, никогда не опаздывал на работу.
Как правило, целый день бездельничали, читали и разговаривали, небольшие графики и соцобязательства спихивали Малчику, ждали квартального аврала. Тогда недели на полторы все трое вдохновлялись, работали допоздна, не считаясь со временем, это было, как правило, оформление тематических выставок, городских и областных.
Звонили из Управления, начальник Волчинский забегал часто, был внимателен и нежен. Зав. Отделом информации, Юрий Павлович, обычно стонущий по-поводу Карловой дисциплины, контуженный в Венгрии в пятьдесят шестом, заваривал для них чай.
В прочие, пустые дни толклись в комнате инженеры со всех отделов, рассказывали анекдоты, дамы сплетничали. Дым слоился под сводчатым потолком, Валюнчик морщился и мотал головой — у него была язва.
Карлу в конце концов это надоело, он попросил посетителей раньше обеда не заходить, потом повесил на дверях письменную просьбу, но это помогало слабо, стало даже темой для новых шуток, тогда Карл, ничтоже сумняшеся, стал швырять во входящих все, что было под рукой: коробку с кнопками, банку гуаши, книгу… Это озадачило сослуживцев, они поверили в серьезность Карловых претензий и поотстали.
В самом деле, едешь, задавленный, в автобусе, штурмуешь вагон метро, всего час пятнадцать, естественно, опаздываешь на полчаса…
— Карлик, — говорит Таня, — как бы ни опаздывал, всегда есть время выкурить сигарету.
И правда, эта утренняя сигарета с Таней за чаем стоила остального дня — Юрий Павлович ныдает, а то и комсомольцы подлавливают во дворе с фотоаппаратом — трое-четверо балбесов минут сорок болтаются поутру вместо того, чтобы работать, — усядешься, наконец, за разрисованный свой стол, и начинается… Бодрые заходят, веселые, жизнерадостные…
Исключение сделали только для Левы.
— Лева, ты отрицательный тип, — восхищался Валюнчик.
Лева приходил с утра, садился и молчал. Ему было за сорок, лицо его было мясисто и красно, был он ведущим инженером, ничего не понимал и не делал, при виде начальства склонял толстую шею и скорбно поджимал губы.
— Что же ты молчишь, Лева? — не выдерживал Карл.
— А что говорить? Я пришел, потому что мне — можно. А халяву я люблю.
— И что тебе в этой халяве?
— Не знаю, наверное, ничего, Малчик же рубчик не даст.