Звезды падучей пламень - Алексей Зверев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зиму провели в Венеции. Алессандро обожал здешнюю оперу, а более всего – балетные интермедии, исполняемые воспитанницами театральной школы. За спектаклями следовали ужин и прогулка в гондоле; Тереза заполняла вечера чтением, а иногда ездила к графине Бенцони, своей единственной приятельнице.
Однажды в ее гостиной она увидела иностранца, который вел беседу с легким акцентом, но запальчиво и патетично. Разговор шел о скульптуре Канове, чьи работы вызывали жаркий спор. Хозяйка заметила, что ее гостья скучает, и что-то шепнула оратору. Через минуту она его представила: «Лорд Байрон».
Может быть, это был тот редкий случай, когда говорят о любви с первого взгляда. Так, по крайней мере, утверждала в мемуарах Тереза, пережившая Байрона на несколько десятилетий. Что-то их потянуло друг к другу сразу же и властно. Неделю спустя вся Венеция знала, что у графини Гвичьоли появился постоянный поклонник, тот знаменитый британец, о котором толкуют на всех углах. Что он ее «кавалер-почитатель».
Тогдашние итальянские нравы не просто допускали, а даже рекомендовали, чтобы такая фигура сопровождала знатную молодую особу. Мужья не находили тут ничего предосудительного, если соблюдался внешний декорум. В «Беппо», описывая заведенный южнее Альп обычай, Байрон с иронией замечает: «Хоть это грех, но кто перечит моде!» Он, впрочем, находил, что подобное установление куда лучше английского ханжества.
Но Терезу и Байрона связывало иное чувство. И люди были тоже иными, по своим духовным горизонтам несопоставимые со светскими бонвиванами и охотниками до пикантных ситуаций. Там преобладала мода, здесь властвовала страсть. И преданность. И готовность терпеть любые несчастья, но не унижаться до банальностей.
Знавших Байрона не понаслышке все это удивить не могло. Удивляла Тереза. Откуда такая душевная глубина в девушке, воспитанной на правилах показного благочестия, прикрывающего распущенность? Как она смогла покорить столь искушенного и непростого человека, как сумела сделаться достойной его спутницей?
К числу красавиц, привыкших ловить на себе взгляды восторженные или завистливые, она не принадлежала но лицо ее было необычайно выразительно, и распознавалась в нем натура горячая и волевая – при всей хрупкости облика. Бывший наполеоновский офицер Анри Бейль подписывавшийся псевдонимом Стендаль, говорил об итальянках той эпохи, что им свойствен «характер благородный и сумрачный, который наводит на мысль не столько о мимолетных радостях живого и веселого волокитства, сколько о счастье, обретаемом в сильных страстях». Он словно бы думал о Терезе Гвичьоли, когда это писал.
Свидетельству Стендаля следует верить: он был великим знатоком сердца, а Италию знал, как никто, – провел в ней многие годы. Он полюбил искренность и простодушие ее жителей, их врожденное чувство прекрасного, способность доверять непосредственному ощущению, почти утраченную во времена, когда повсюду торжествовало лицемерие.
В книге «Рим, Неаполь, Флоренция» Стендаль часто сравнивает итальянцев и англичан – к невыгоде для последних. «Ни один англичанин из ста не осмеливается быть самим собой. Ни один итальянец из десяти не поймет, как он может быть иным». По воспоминаниям Стендаля, это различие особенно тонко понимал Байрон. И становился особенно язвителен в своих отзывах об Англии, по мере того как лучше узнавал итальянскую жизнь.
Байрон и Стендаль познакомились еще осенью 1816 года, сразу после переезда поэта из Швейцарии. Есть стендалевский мемуарный очерк, где воссоздано то время и уверенной рукой набросан байроновский портрет: «Я увидел молодого человека с изумительными глазами, в которых было нечто великодушное…» Надо было обладать искусством автора «Пармской обители», чтобы это почувствовать за обычной байроновской отрешенностью. В чем тут причина, Стендаль для себя уяснил: Байрону требовалась «броня, в которую облекалась эта тонкая и глубоко чувствительная к оскорблениям душа, защищаясь от бесконечной грубости черни». Окружающие находили Байрона надменным, даже сумасбродным. Стендаль пишет, что на самом деле сказывалась, главным образом, ранимость, хотя забота о впечатлении, производимом на других, была для английского поэта неизменным стимулом поведения.
Гордость, застенчивость, нередко о себе заявлявшая склонность поступать как раз обратно тому, чего от него ожидали, нелюбовь к пышнословию, «крайняя чувствительность к осуждению или похвале», вспышки гнева, придававшего дикое и смятенное выражение его прекрасному лицу, отчужденность в обществе, сменявшаяся в тесном дружеском кружке обаянием, которому невозможно сопротивляться, – до чего сложный узел, какое удивительное сплетение противоборствующих начал! «Лару» и «Гяура» читали многие, и в Байроне хотели видеть не того, кем он был, а того, кем должен был быть автор этих поэм. Стендалю поначалу тоже трудно отделить поэтический образ от реального человека, прочим же и в голову не приходит, что тут возможно какое-то несовпадение.
Некая маркиза специально приезжает издалека в Венецию, чтобы лицезреть британского изгнанника, а Байрон отказывается с нею знакомиться, – она, конечно, оскорблена, но и довольна: ходячее мнение подтвердилось. Рассказывают о князе, собственной рукой убившем возлюбленную-крестьянку, которая ему изменила, – Байрон в бешенстве выбегает из комнаты, предоставляя оставшимся всласть посудачить о его слишком сострадательном сердце. Кто-то признается, что лишь книги Руссо произвели на него впечатление, сравнимое с «Чайльд-Гарольдом», и слышит в ответ: «Избавьте меня от таких сравнений, рядом с именем лорда не поминают имя человека, некогда служившего лакеем».
Что тут только маска, что – подыгрывание байроническому герою, а что – истинный Байрон? Этого тогда не постигал никто, да и сегодня не так легко отделить случайное от существенного, читая, как держался и какое впечатление производил тот, кого Пушкин называет «мучеником суровым». Пушкинское определение, наверное, все же наиболее точно, и все же, чтобы в этом увериться, сколько напластований, сколько случайных черт нужно примирить!
Стендалю это давалось с трудом, но что-то главное он улавливал, не ошибаясь. Может быть, помогла та лунная зимняя ночь, когда после спектакля отправились полюбоваться белыми мраморными иглами Миланского собора. Байрон испытывал подъем духа: импровизировал поэму о средневековом авантюристе, которую так и не собрался написать, с нежностью говорил об Италии. Стендаль убеждался, что перед ним «великий поэт и разумный человек» – сочетание, встречающееся реже, чем союз гения с безумством.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});