Смерть — дело одинокое - Рэй Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если мне повезет и я останусь жив, я спасу моего Микки.
Я повесил трубку, повернулся и окинул взглядом все эти маленькие домики, закрытые игровые павильоны, ларьки, лачуги, подозревая, что сейчас возьму и выкину какое-нибудь безумство.
И выкинул.
Я прошел около семидесяти футов и остановился перед окном маленькой лачуги. Прислушался. Внутри кто-то был, кто-то двигался, может быть, натягивал на себя в темноте одежду, чтобы выйти на улицу. Что-то там шуршало, кто-то сердито шептал, вроде совещался сам с собой, где искать носки, где туфли и куда запропастился этот несчастный галстук. А может, это волны под пирсом нашептывали свои выдумки, все равно их никто не мог проверить.
Бормотание стихло. Видно, он почуял, что я стою под дверью. Послышались шаги. Я неловко отпрянул назад, сообразив, что в руках у меня ничего нет. Даже тростью Генри я не вооружился. Дверь яростным рывком отворили. Я смотрел во все глаза.
И, как это ни дико, видел одновременно две вещи. Кучку желтых, красных и коричневых оберток от шоколадок «Кларк», «Нестле» и батончиков, лежавших в комнате в полутьме на маленьком столике. И маленького человечка, утлую тень, взиравшую на меня ничего не понимающими глазами, будто этого карлика разбудили от сорокалетней спячки. То был А. Л. Чужак собственной персоной. Чужак — предсказатель по картам таро, френолог, занюханный психиатришка, круглосуточный консультант-психолог, он же астролог, фрейдист, нумеролог и само воплощение Зря Прожитой Жизни, — стоял на пороге, машинально застегивая рубашку, пытаясь вглядеться в меня расширенными то ли от наркотиков, то ли от удивления перед моей беспримерной наглостью глазами.
— Будь ты трижды проклят! — тихо проговорил он снова. И прибавил, неожиданно дрогнув губами в подобии улыбки:
— Входите.
— Нет, — прошептал я. А затем громко предложил:
— Нет уж! Выходите вы!
* * *На этот раз ветер дул не в ту сторону, а может, именно в ту?
«Господи! — думал я, съеживаясь от страха, но снова обретая почву под ногами. Куда же дул ветер все эти дни? Как же я мог ничего не почувствовать? Да очень просто! — опомнился я. — Ведь у меня был насморк — целых десять дней. Нос был заложен намертво. Можно считать, носа не было».
«Ох, Генри, — думал я, — ну и молодец же ты! Твой любознательный клюв всегда начеку, всегда ко всему принюхивается и подает сигналы твоей недремлющей смекалке. Ведь это ты, умница, переходя улицу в девять вечера, учуял однажды запах давно не стиранной рубашки и грязного белья, когда навстречу тебе прошествовала сама Смерть».
Глядя на Чужака, я чувствовал, как у меня сжимаются ноздри. Запах пота — первое свидетельство поражения. Запах мочи — запах ненависти. Чем же еще пахло от Чужака? Бутербродами с луком, нечищеными зубами, от него разило жаждой самоуничтожения. Запах двигался на меня, как штормовая туча, как неуправляемый поток. Меня охватил вдруг такой тошнотворный ужас, будто я стоял на пустынном берегу, а передо мной вздыбилась волна в девяносто футов высотой, которая вот-вот обрушится. Во рту пересохло, меня прошиб пот.
— Входите, — еще раз неуверенно предложил Чужак.
Мне показалось, что он сейчас, как рак, вползет обратно. Но он перехватил мой взгляд на телефонную будку прямо напротив его дома и взгляд на будку в конце пирса, где еще тикал Микки-Маус, и все понял. Не успел он открыть рот, как я позвал:
— Генри!
В темноте шевельнулось что-то темное. Я услышал, как у Генри скрипнули башмаки, и обрадовался его спокойному, теплому голосу:
— Да?
Чужак перебегал глазами с меня на темную тень, туда, откуда раздался голос. Наконец я смог выговорить:
— Подмышки?
Генри глубоко вздохнул и выдохнул:
— Подмышки! Я кивнул:
— Ты знаешь, что делать дальше.
— Слышу, как щелкает счетчик, — отозвался Генри.
Краем глаза я видел, что он двинулся прочь, остановился и поднял руку.
Чужак вздрогнул. Я тоже. Трость Генри просвистела в воздухе и со стуком упала на пирс.
— Тебе может понадобиться! — крикнул Генри.
Чужак и я уставились на упавшее перед нами оружие.
Услышав, как тронулось с места такси, я дернулся вперед, схватил трость и прижал к груди, будто с ней мне не страшны были ни ножи, ни ружья.
Чужак проводил глазами удаляющиеся огоньки.
— Что за черт? Что все это значит? — спросил он.
И стоявшие за его спиной покрытые пылью Шопенгауэр и Ницше, Шпенглер и Кафка тоже недоуменно перешептывались, подперев руками свои безумные головы: «Что все это значит?»
— Подождите, я схожу за ботинками. — Чужак исчез.
— Только за ботинками! Больше ничего не брать! — крикнул я вслед. Он сдавленно засмеялся.
— А чем еще я могу запастись? — крикнул он, невидимый, возясь в доме.
Он высунул в дверь руки — в каждой был ботинок.
— Ножей у меня нет! Ружей тоже! — Он напялил ботинки, но не зашнуровал их.
В то, что случилось в следующую секунду, поверить было никак невозможно. Тучи, нависшие над Венецией, вдруг решили раздвинуться и открыли полную луну.
Мы оба подняли глаза, пытаясь понять, доброе это предзнаменование или дурное, и если доброе, то для кого из нас?
Чужак обвел взглядом берег, потом пирс.
— «Когда вокруг один песок, и впрямь берет тоска» — произнес он. Потом, услышав собственный голос, фыркнул себе под нос. — «О, устрицы! — воскликнул Морж. — Прекрасный вид кругом! Бегите к нам! Поговорим, пройдемся бережком».[146]
Он двинулся к дороге. Я остался стоять.
— А дверь свою вы не собираетесь запереть? Чужак едва глянул через плечо на свои книги, которые, сбившись на полках, как стая стервятников, блестели из-под черных перьев запорошенными пылью золотыми глазами, дожидаясь, когда к ним протянется рука и они обретут жизнь. Их невидимый хор напевал мрачные песни, которые мне следовало услышать давным-давно. Я вновь и вновь пробегал глазами по их корешкам.
«Боже мой! Как же я раньше не видел!»
Этот устрашающий бастион, таящий в себе смертные приговоры, этот перечень поражений, этот литературный Апокалипсис, нагромождение войн, склок, болезней, депрессий, эпидемий, этот водоворот кошмаров, эти катакомбы бреда и головоломных лабиринтов, в которых бьются, ища выход и не находя его, обезумевшие мыши и взбесившиеся крысы. Этот строй дегенератов и эпилептиков, балансирующих на краю библиотечных утесов, а над ними в темноте многочисленные колонны одна другой гаже и отвратительней.
Отдельные авторы из этого сборища, отдельные книги хороши. По, например, или Сартр — они как острая приправа. Но почему же я не видел, что это не библиотека, а скотобойня, подземная темница, башня, в застенках которой десятки мучеников в железных масках, осужденных на веки вечные, молча сходят с ума?
Почему я сразу не задумался и не распознал суть этой коллекции?
Потому что ее охранял Румпельштильцхен[148].
Даже сейчас, глядя на Чужака, я так и ждал, что он вот-вот схватит себя за ногу и разорвется на две половинки.
Он ликовал.
Что было еще страшней.
— Эти книги, — наконец прервал молчание Чужак, глядя на луну и даже не оборачиваясь на свою библиотеку, — эти книги обо мне не думают! С какой стати я буду думать о них?
— Но…
— И потом, — добавил он, — кому придет в голову похитить «Закат Европы»?
— Я думал, вы любите свои книги!
— Люблю? — Он удивленно помолчал. — Господи! Неужели вы так и не понимаете? Я ненавижу все! Что бы вы ни назвали! Ненавижу все на свете!
И он зашагал в ту сторону, где скрылось такси с Генри.
— Ну что? — крикнул он мне. — Вы идете?
— Иду! — отозвался я.
* * *— Это у вас что, оружие?
Мы медленно двигались вперед, присматриваясь друг к другу. Я с удивлением обнаружил, что сжимаю в руках трость Генри.
— Нет, скорей щупальце, так мне кажется, — ответил я.
— Щупальце очень большого насекомого?
— Очень слепого.
— А без него он сможет найти дорогу? И куда он отправился в столь позднее время?
— Выполнять поручение. И незамедлительно вернется, — соврал я.
Но Чужак был живым детектором лжи. При звуках моего голоса его просто вывернуло наизнанку от восторга. Он ускорил шаги, потом остановился и уперся в меня изучающим взглядом.
— Я так понимаю, он во всем полагается на свой нос. Я слышал, что вы спросили и что он ответил.
— Насчет подмышек? — уточнил я. Чужак поежился в своих заношенных одеждах. Стрельнул глазами под левую руку, потом под правую, окинул взглядом множество пятен и выцветших проплешин — красноречивые свидетельства долгой истории прошедших лет.
— Про подмышки? — повторил я. И словно пронзил его грудь пулей. Чужак покачнулся, но устоял на ногах.
— Куда и зачем мы идем? — прохрипел он. Я чувствовал, что его сердце под засаленным галстуком колотится, как у испуганного кролика.