Том 2. Произведения 1909-1926 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как это «как хочет»? — И посмотрел на меня Володя строго. — «Как хочет» — это только у татар так, у народа неудобного… Только бы им по кофейням шалты-балты да с кухарками любовь крутить по балкам. Да они, татары, сколько бы дали, кабы их научить так хвосты подвязывать, знаешь?.. Доро-гую бы цену дали (с прищуром).
— Так ты бы им сказал, Володя, а?.. Что тебе?.. Открыл бы свой секрет.
— Ска-за-ал!.. Сказал тоже!.. Помру, не скажу!
— Почему же ты это так?
— А вот и так… Помру, не скажу!
И не скажет, это правда: старик упрямый.
Обычно Володя или тюкает где-нибудь цапкой или киркой в саду, или что-нибудь поливает, или возится в сарае, а я — у себя, с книгами. Но сегодня мы праздны, и на Володе новая ситцевая, красным горошком рубаха и новый синий картуз, и вымыты около бассейна сапоги слоновьи.
Я знаю, что его уж тянет в городок, покрасоваться на набережной, на пристани, купить семечек на копейку, потом, потолкавшись, зайти в рыбацкий ресторан, около речки, или в винную лавочку. Но он хочет обзаконить это: он хочет дождаться двух часов дня, когда прибудет почта. По солнцу, конечно, он угадает время, подымется и скажет:
— Ну что ж… Дай-ка-сь пойду на почту доскачу!
Одернет рубаху, поправит картуз, чтобы стоял геройски, кашлянет в руку и пойдет. Почему-то он всегда говорит: «Доскачу», «добегу», «живо слетаю» (это при его-то сапогах!) — и ходит долго.
Это будет в два часа, но пока еще рано, и мы можем посидеть праздно, поговорить кое о чем, благо на нас льется такое солнце, и от ясного моря нельзя отвести глаз.
— Нонче, брат, и птица гнезда не вьет, — такой день! — говорит Володя.
А тут как раз какая-то зелененькая с тупым носиком юркнула с пушинкой в густой кипарис, и я киваю на нее:
— Как не вьет, когда вон пух таскает?
— Да это ты какую увидел?.. Небось, турурок?
— Этого я уж не знаю — только вьет, грешный.
— Турурок уж отвился — он теперь яйца кладет.
— Что ты мне — яйца! Говорю — пух таскает!
— Ну, может, где подложить для мягкости, а то давно уж он отвился — «вьет»! Он еще в феврале отвился… Однако нонче и яйца клади тоже с опаской: такой день!
— Ну, уж это ты, брат!..
— Известно, а то как же! У нас в селе один мужик… Игнат или его Роман звали — забыл я… Замечание сделал, какие у курей яйца изнесены на Благовешшенье, так черточки прочертил… У трех курей три яйца заметил. Положил под наседку яйца-то эти три штуки — вот зачали цыплаки выводиться, — все три уроды! Один — об двух головах, другой — об трех ногах (истинный бог, — сам я видал!), а тре-тий… вот забыл я, родимец его, — что у третьего… Мм… забыл, чума его знает… А ведь — диви бы кто — сам видал!
— Три хвоста, — пытаюсь я догадаться.
— Не хвоста, а крыла три, — вспомнил!.. Известно что — три крыла! Хвосты ни к чему — крыла три… Известно: один — об двух головах, другой — об трех ногах, третий — об трех крылах: — вот-те все и уроды…
— Та-ак… Ну и пусть…
Некоторое время мы молчим. Смотрим на буковый лес на горах, который теперь пока еще чуть-чуть с прозеленью — синеват, точно парижской зеленью с известью покрашен от короедов.
А недели через две все уж зазеленеет в нем, и горы будут, как тонкорунные овцы; очертания же у них и теперь уж кудрявы и мирны.
— А вот волков тут нет, — говорит с сожалением Володя. — Бывалыча, у нас-то стерегешь сосунов в ночном, а уж он тут, — из кустов лезет мордой, — «тты, гад лобастый!..» А то я раз пахал на кобыле, а сосун следом… Я себе иду безо внимания, соху правлю, чегой-то вдруг кобыла стала, храпит? Глянул назад, а уж он сосуна сгреб! Я к нему — ах, чума те переломай! Я вырываю, а он себе тянет, я себе рву, а он себе… Ведь зарезал, проклятый гад!
— Отогнал все-таки?
— Кого отогнал?
— Да его-то?
— Что ж отогнал, когда он уж зарезал? Гм… чудное дело! Тут уж толков чуть… Я его за задние ноги вытягиваю, а он за глотку сгреб. Сосун-то какой был, добро! Не хуже бы нашего Серого, только гнеденькой.
Если дать Володе волю вспоминать, он многое вспомнит. Как и я — он бобыль, но у него через край полная жизнь позади, и очень крепко сбитая жизнь. В будни он серьезен и зол даже: будни — работа, но сегодня, когда даже турурок гнезда не вьет и курица нестись не смеет, — день благой вести, в ожидании которой мы умышленно праздны; и отчего же мне не дать ему воли вспоминать?
Так, еще оказалось — корова у Володи была необыкновенно хороша:
— Ну, такая же огромадная — хол-мо-гор! Вымя — во, беремя, а дойки — в стакан толщины! Стадо идет, а она поперед всех, вроде какой генерал… Пастух только попробуй, ударь ее кнутом, ну, тогда шабаш: спасайся куда на дерево, и день цельный с него не слазь и к стаду не подходи… Отелилась, телка у ней обманным образом взяли, продали — тут и началось. Бабу — ее первую с ног сшибла: не брухтала ничего, а только ногой на руку наступила, вывих исделала — так с повязкой баба цельный Великий пост и прогуляла. А уж потом всех под итог — прямо никого к себе не подпускала, и кто мимо-то идет, и тех с ног сшибет (не рогами, а вот этим местом, грудью) и шарит и нюхает: если смирно лежит, — ничего, а встать захотел — что ты думаешь? — опять сшибла, смотрит… и все везде по одеже нюхает: телка не этот ли взял?.. До чего чудна: по дворам ходила — вот штука-то! Ходит — ревет. Поревет, послушает — мотанет хвостом — дальше ходу… А телка в другое даже совсем в село Сушки — попу отцу Семену продали. За двадцать! А?.. Жадный-жадный поп, а ведь дал. Ну уж и телок был!.. Крест истинный — красота!..
Я Володю слушать люблю: во мне и самом есть много исконно-сельского. И долго бы еще я готов его слушать, — благо оба мы сегодня праздны, — но близится роковой час.
— Никак время итить, — говорит Володя и смотрит на солнце уверенно, даже глаз не щурит. — Посмотреть потить в ящик, может, письмо тебе есть.
Благая весть!.. Но я говорю привычно:
— Ну, от кого же?.. Хоть газет-то не растеряй.
— Вона!.. Зачем их терять?
— И все-таки ты, Володя, скорее бы как-нибудь, — слышишь?
— А чего мне?.. Я живой рукой доскачу.
Подымается, кашляет в руку, гладит седую бороду, поправляет новый картуз, чтобы стоял геройски, и вот уж задвигались двухпудовые ходилища. И на земле моей только я, зеленый турурок в кипарисе, Серый в конюшне, шмели над цветущим миндалем, ящерицы между санталином и петушками… и солнце везде.
Я люблю землю — вообще землю, и свою.
Иногда говорит мне Володя:
— Зачем ты столько комнатей это настроил? Ты бы их хоть под дачи отдал, кому желающим.
— Что это, Володя, зачем же мне с дачниками возиться?
— Это, известно, возня… И он этого, дачник, не понимает, чтобы бережно: где виноград оборвет, где грушню… Ветки зря обломает — известно… А тогда к чему же их строить?
Я и сам не знаю, признаться, зачем у меня столько комнат сейчас, и зачем я строю еще какой-то флигель, в который, быть может, никогда не загляну, и зачем буду (а непременно буду) строить еще. Но мне, как начинается весна, неудержимо хочется для земли что-то сделать. Деревьев я понасажал на ней везде, где можно, и каждую весну почему-то строюсь. Должно быть, у нас с землею брачный союз, и каждая весна — пора моей сильнейшей любви к ней, и я не хочу оставить ее неплодной. И пускай стоят на ней ненужные мне дома: это я просто подношу ей свои весенние подарки, и она их кокетливо носит — эти белые стены, и красивые крыши из черепицы, и резные балконы, и лестницы — как молодица новые кофточки и шали.
И земля мне платит за это тишиною: и утро, и полдень, и вечер — тут все мое. И деревья здесь все мои питомцы, и мне кажется, что они это чуют, когда я подхожу к ним: такой у них тогда родной, улыбчатый вид. Пусть я — чужой людям, но морю, но горам, но этим моим пестролистым кленам, и ясеням, и туям — этим штамбовым чайным розам, у которых теперь листочки так стыдливо красны, — я родной: кто их у меня отнимет? На горах кругом знаю я каждый камень… На море не поставишь вешек, но на глаз я отчетливо помню места, куда выезжал с рыбаками за белугой, за камбалой, за комсой — мелкой рыбешкой, смирной и плотной в огромных стаях, живой пищей, приготовленной морем в таком изобилии, что на всех хватает…
Время идет спокойное, переполненное облаками, проползающими над безволчьим лесом, который ясно зеленеет на глазах. Отвлечешься от него, займешься чем-нибудь другим, потом посмотришь вдруг — насколько же он стал зеленее! Это миллионы листочков развернулись одновременно на шаг мелкой козявки… А к вечеру что будет там!..
Я знаю, что Володя уселся теперь уж с кем-нибудь на пристани, лущит семечки (у него еще полон рот зубов) — потом, ради милой компании и праздника, пойдет выпить и еще вспомнит что-нибудь из прошлого о живом… Знаю, но жду все-таки: вот заскрипит калитка наверху, застучат сапоги слоновьи.
Заглянул к Серому — фыркнул и закивал головой: так он со мной здоровается ежедневно. Треплю его по шее: