Штиллер - Макс Фриш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юлика уехала. К сожалению, она приходила прощаться, когда меня допрашивал психиатр: он так боялся, что моя душа ускользнет от него, что не разрешил даже приоткрыть дверь! Ее маленький прощальный подарок - сигары тронул меня особенно тем, что они опять не той марки; для Юлики сигара просто сигара, а раз она так дорого стоит, то должна меня порадовать. Я и радуюсь: потому что они от Юлики.
Визит пожилой супружеской пары - профессор Хефели с женой. Узнав от моего защитника, что я - Анатоль Людвиг Штиллер, собственной персоной, они подали просьбу о свидании и теперь, выразительно пожав мне руку и смущенно помолчав, садятся на мою койку и наконец в доверительном, хотя и робком, поначалу даже опасливом тоне заводят разговор, видимо, весьма важный для них.
- Мы пришли к вам, - говорит старый профессор, - по сугубо личному вопросу, не касающемуся вашего теперешнего положения. Вы знали нашего сына...
- Алекс часто упоминал вас...
- Мы сожалели, - старый профессор говорит очень серьезно, стараясь не отклоняться от сути дела и оградить от лишних волнений седовласую мать, - мы очень сожалели, что Алекс не приглашает своих друзей. Но говорил он о вас, как о друге. Мне вспоминается один разговор с ним незадолго до его смерти: наш сын сказал, что вы самый близкий ему человек на земле, вас это, вероятно, не удивит, но откровенно говоря, я тогда впервые услыхал ваше имя...
Жена профессора - за ее красивой, чистой величавостью кроются растерянность и страх - с робкой настойчивостью протягивает мне фотографию сына. На ней Алекс - молодой человек лет двадцати пяти, в черном фраке, в правой руке очки в черепаховой оправе, левая удивительно изящно лежит на черном концертном рояле - склоняется в едва заметном, неуверенном поклоне... Трогательное фото: хотя бы потому, что видишь застенчивый поклон, не слыша аплодисментов, в этом есть что-то скованно-замороженное, неживое, скорбное. Лицо его, хотя и опошленное вспышкой магния, очень изящно, утонченно, похоже на лицо матери, оно несколько женственно, но не безвольно; похоже, что это лицо гомосексуалиста. На нем - странный восторг, навеянный чем-то не изнутри, а извне, - восторг, ошеломивший его неожиданностью, как вспышка магния, вероятно, это первый успех в концертном зале. Но за радостью кроется страх, растерянность, как и у приятной, седовласой, несомненно, весьма образованной дамы, которой мне почему-то неловко смотреть в глаза. Она не может допустить, чтобы на ее сына смотрели не ее глазами. Все чего-то хочет. Требует понимания, чего бы это ни стоило.
- Алекс, - говорит она, - очень ценил вас.
Никак не пойму, чего ей надо, не пойму и цели визита, нелегко дающегося несчастным родителям. Что за надежды возлагают они на меня?
- Его смерть, - говорит старый профессор, - осталась для нас мрачной загадкой. Вот уже шесть лет прошло...
- Алекс был так талантлив!
- Да, да, - быстро подтверждает старый профессор, он готов согласиться со всем, лишь бы не заговорила мать. - Конечно, он был талантлив...
- А вы разве этого не находили? - спрашивает мать.
- Что касается его смерти... - говорит отец.
- Юлика Чуди, - подчеркивает мать, - тоже считала его талантливым. У нас даже сохранилось письмо вашей милой жены, как артистка она была горячей поклонницей Алекса, я всю жизнь буду благодарна ей за то, что она поддерживала его дух, когда он терял веру в себя, когда работа не клеилась. Я знаю, наш сын так почитал ее, ему бывало так стыдно... Если бы не ее ласковое внимание...
Старый профессор учтиво замолк, когда жена перебила его, даже зажег сигарету, которую так и не закурил, и пока говорит седовласая дама, начинает казаться, что ей и вправду очень важно доказать высокую одаренность покойного юноши, отрекомендовать господу богу своего мертвого сына как талантливого пианиста. Я понимаю старого профессора, поддакивающего жене, но озабоченного другими вопросами. Впрочем, профессор смотрит на меня весьма недоброжелательно, когда ему кажется, что я этого не замечаю, словно пропавший Штиллер виновен в том, что однажды днем, после балетной репетиции в городском театре, Алекс отравился газом. Иногда старики, волнуясь, говорят оба вместе, ведь все встает перед их глазами так, точно случилось вчера. У меня, человека стороннего, в голове возникает какая-то путаница. Мне вдруг кажется, что лишили себя жизни два сына, два разных сына, и объединяет их лишь причина самоубийства. Но что за причина? Я обязан знать, кто был Алекс, их единственный сын. Он придвинул стул к газовой плите, отвернул все краны этот способ самоубийства широко известен по романам и газетным отчетам, накрыл голову и плиту дождевым плащом и дышал, надеясь, что смерть всему положит конец, вдыхал синеватый дурман, может быть, кричал, но уже без голоса. Говорят, что он упал со стула. И уже не мог исправить свою ошибку, внезапно у него не стало времени. А теперь поздно. Шесть лет пребывает он в безвременье. Он не может более познать себя, теперь уже не может. Но он молит о спасении. Молит о подлинной смерти...
Немного погодя я возвращаю фотографию. Молча.
- О чем вы говорили тогда с Алексом? - всхлипывает мать. - Что вы ему...
- Успокойся, - умоляет ее отец.
- Только не молчите, - заклинает она. - бога ради, скажите, что вы... Рыданья душат ее.
Когда является надзиратель и по обязанности хочет что-то спросить, мы жестом просим его удалиться; конечно, он доложит об этом доктору Боненблусту, но при моем защитнике я тем более ничего не скажу, как ни жаль мне родителей и в первую очередь старого профессора. С трудом, профессор довольно тучен, он шарит в карманах брюк, наконец, находит чистый носовой платок и много раз тщетно предлагает его седовласой даме, закрывшей лицо руками.
- Ведь вы не знаете о его прощальной записке, - говорит мать более спокойным или просто упавшим голосом, комкая тонкими пальцами платок, которым только что воспользовалась. - Да вы и не можете знать. Алекс пишет, что долго говорил с вами, и вы с ним согласились. Так он пишет!..
Отец показывает мне много раз политую слезами записку.
- В чем же? - снова рыдает мать. - В чем вы с ним согласились? Прошло шесть лет...
Очень короткое, нежное письмецо. Обращение: "Дорогие родители!" Причина предстоящего самоубийства не названа. Он только просит любимых родителей простить его. А про Штиллера вот что: "Я еще раз говорил со Штиллером, то, что он сказал, подтверждает мою правоту, все, все бессмысленно. Собственно, Штиллер имел в виду самого себя, но то, что он говорил, относится и ко мне". Далее несколько распоряжений относительно похорон, настойчивая просьба обойтись без священника, и еще, чтобы не было музыки... Когда я, без единого слова, возвращаю письмо, отец спрашивает:
- Не можете ли вы вспомнить, о чем вы в тот день говорили с нашим Алексом?
Мои объяснения, я сам это слышу, скорее походят на отговорки. Но - и это действует на стариков лучше, чем молчание.
- Надеюсь, вы правильно поняли мою жену, мы никого не упрекаем, прервал молчание старый профессор, - тем более, мы ведь не можем утверждать, что это были вы, и все равно, даже если вы действительно господин Штиллер, мы не корим вас за то, что вы не уберегли нашего бедного Алекса. Боже упаси! Ведь и я, отец, тоже не сумел его уберечь!..
- Он был незаурядным человеком, - тихонько плача, говорит мать.
- Высокомерным человеком, - говорит отец.
- Как ты можешь...
- Он был высокомерен, - повторяет старый профессор.
- Алекс?
- Как ты, как я и как все вокруг, - говорит отец, снова обращаясь ко мне. - Алекс был гомосексуалист, вы знаете, ему нелегко было примириться с собой, но всем нам порой приходится нелегко. Встретил бы он тогда человека, который бы ободрил его не словами и надеждами, а внушил бы ему, что жить можно и с этой слабостью...
Мать качает головой.
- Это так, - говорит старый профессор, не реагируя на немое возражение седовласой дамы и как бы продолжая мужской разговор. - Мне иной раз кажется, что у людей, которым успех необходим, как воздух, не все в порядке. Но как я боролся с этим? Научил его презирать успех, и только. Результат: мальчик стал стыдиться своего честолюбия! Вместо того чтобы терпеть себя таким, каков он есть, и наконец себя полюбить, вы понимаете, что я имею в виду. Кто-то должен был по-настоящему его полюбить. Чем я был для него? Хорошим школьным учителем, да, пожалуй, но не больше. Я, как умел, поощрял в нем талант, а со своей слабостью он оставался наедине. Вся система моего воспитания сводилась только к одному - спасти, отделить от нее моего мальчика. Покуда он сам этого не сделал.
Мать снова плачет.
- Наш сын пришел к вам, - жалобно говорит она. - Почему вы не сказали ему? Вы ведь с ним говорили - тогда!
Молчание.
- Ужасно, - говорит старый профессор, протирая пенсне. Он моргает, глаза у него совсем маленькие. - Ужасно, когда видишь, что не сумел спасти человека, который тебя любил... После того разговора я думал, что этот Штиллер... Алекс так тепло о нем отзывался, правда, Берта, как о настоящем человеке...