Блэк - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Справа и слева доносились занимательные разговоры, скрашивающие досуг, который Марс оставляет своим питомцам. В этом углу продвижение по службе — эта неисчерпаемая тема для честолюбцев в эполетах — давало обширное поле для жалоб каждого.
А в другом — серьезно рассуждали о том, какой фасон ташки лучше: в форме герба, сердца или каре, — а также о превосходстве старого покроя сапог над новым.
Здесь выводили целую теорию о чистке обуви, в то время как дальше отбивали хлеб у редакторов «Военного вестника», пытались в бесконечных спорах дать оценки и прокомментировать новые назначения своих товарищей по службе, с которыми они были когда-то знакомы.
Все эти милейшие разговоры велись в полный голос; ни одно слово не терялось для слуха публики; поэтому штатские, горящие желанием приобщиться, легко могли воспользоваться этим.
Вывеска этого кафе-пансиона гласила: «Солнце светит всем».
И только лишь два младших лейтенанта тихо беседовали о чем-то вполголоса.
Глава XIX
ДВА МЛАДШИХ ЛЕЙТЕНАНТА
Эти двое были самыми ближайшими соседями де ля Гравери, который, несмотря на принятые ими предосторожности, почти против воли оказался третьим участником их конфиденциальной беседы.
Одному из этих офицеров могло быть около двадцати четырех — двадцати пяти лет: волосы у него были огненно-рыжего цвета, но, несмотря на бьющую в глаза пронзительность этого оттенка, черты его лица не были лишены известной привлекательности и изящества.
Второй был тем, кого принято называть бравый вояка.
Он был пяти футов шести дюймов ростом, широкоплечий, с такой стройной талией, что завистники — а при таких достоинствах их всегда полно, — что завистники, повторяем мы, уверяли, будто это немыслимое изящество достигается благодаря искусственным приспособлениям, позаимствованным у прекрасного пола.
Эта осиная талия чудесным образом подчеркивала великолепную мускулатуру грудных мышц и непомерно развитые бедра, которые казались еще больше благодаря широким панталонам. Можно было бы подумать, что под них подложен кринолин, если бы кринолин был уже изобретен в эту пору. Это физическое совершенство дополняло лицо, на котором расцветали все оттенки розово-красного и все оттенки фиолетового, вплоть до синего включительно: последний был обязан своим происхождением черной бороде, которая, как бы тщательно она ни была выбрита, все же давала о себе знать интенсивностью красок.
На этом лице, примечательном, как вы видели во многих отношениях, помимо всего прочего, красовались еще и усы, тщательно намазанные каким-то столь сильнодействующим составом, что издали можно было подумать, будто они вырезаны из дерева. У него был сильно вздернутый нос, на одном конце которого, как раз над усами, темнели раскрытые отверстия двух ноздрей, а другой конец, как перегородка, разделял два больших глаза навыкате; их выражение свидетельствовало о том, что вряд ли интеллект когда-либо мог спорить с физическим развитием их владельца.
Улыбка, блуждавшая на толстых губах младшего лейтенанта, не отличалась особой тонкостью и остроумием, но он выглядел таким счастливым, таким довольным тем даром, что достался ему в удел от природы, что можно было бы отважиться недвусмысленно дать понять этому бравому молодому человеку, что ему есть о чем сожалеть в этом мире.
— Следует признать, мой дорогой друг, что вы еще очень-очень молоды, — говорил этот блестящий офицер своему товарищу. — Как! Вот уже месяц гризетка принимает вас у себя в комнате, она мила, вы тоже неуродливы; ей восемнадцать лет, но и вы далеко не старик; она нравится вам, и вы нравитесь ей, и, тысяча чертей, вы все еще довольствуетесь самой невинной и платонической формой любви. Знаете ли вы, мой дорогой Гратьен, что вы тем самым способны нанести бесчестье всему офицерскому корпусу, начиная с полковника и кончая тромпет-мажором, и что это, наконец, целый год еще может служить поводом для насмешек со стороны тех доблестных служак, которых Его Величество король Луи-Филипп дал нам в сотоварищи.
— Ах, мой дорогой Лувиль, — отвечал тот, кого только что называли Гратьеном, — не все обладают вашей дерзостью, я не тешу себя славой записного покорителя женских сердец; да и к тому же присутствия третьего достаточно, чтобы заморозить меня в тот момент, когда я сильнее всего испытываю любовное влечение.
— Как третьего? — воскликнул младший лейтенант, подпрыгнув на стуле и удостоверившись, что его усы по-прежнему сохранили твердость шила. — Разве вы не говорили мне, что она совсем одна, что она одинока; что она имеет счастье принадлежать к той благословенной категории детей, чье появление на свет было случайностью судьбы, и у которых нет ни отца, ни матери, ни брата, ни дяди, ни кузена; в общем, ни одного облачка из тех, что омрачают этим бедным девушкам единственные приятные моменты их существования, без конца толкуя им о венчании и о супружеской жизни с каким-нибудь честным столяром или добропорядочным жестянщиком, в то время, как офицер и особенно младший лейтенант может сделать их гордыми и счастливыми как королев, освободив при этом от стольких церемонии и необходимости ломать комедию.
— Я сказал вам правду, Лувиль. Она круглая сирота, — ответил Гратьен.
— Но кто же вас тогда останавливает? Кто вас удерживает? Неужели мадемуазель Франкотт, хозяйка той лавки, где она работает, повадилась приходить слушать те нежности, что вы нашептываете на ушко вашей возлюбленной? Может, эта старая тетеря хочет узнать, так же ли сейчас крутят любовь, как в 1808 году, или же, очерствев под старость сердцем, она сделалась блюстительницей нравственности? Если дело обстоит именно так, то тогда, Гратьен, смело садитесь напротив нее и напомните ей об одной вечеринке, во время которой гусары пятого полка вымазали ее в саже, наказав за то, что она совершила чудо умножения, но не хлебов и рыбы, а своих любовников! Каково! Что скажете на это? Мне кажется, я вам дал в руки достаточно действенное средство, чтобы вы могли избавиться от этой вестницы несчастья.
Гратьен покачал головой.
— Это все не то, — сказал он.
— Но кто же тогда?! — спросил Лувиль.
— Ля Франкотт предоставляет ей полную свободу, как и другим своим работницам.
И он вздохнул.
— Тогда, — продолжал Лувиль, — это, должно быть, хозяйка комнаты.
— Нет.
— А! Значит, подружка, ревнивая подружка? Ну, я угадал; ведь нет лучшего средства сберечь честь женщины. Что же, готов пожертвовать собой.
— Что вы имеете в виду?
— Я возьму подружку на себя, будь она даже страшной, как смертный грех. Ну, как?! Разве это не преданность? Или я ничего не смыслю в этом.