Иной мир - Густав Герлинг-Грудзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Кто тебя уговорил объявлять голодовку?
- Никто. Я сам так решил.
- Ради чего голодаешь?
- Требую освобождения из лагеря на основе амнистии для польских граждан, находящихся в заключении в России, либо права связаться с представителями Польши при советском правительстве.
- А ты слышал про чрезвычайные трибуналы, которые в военное время имеют право расстреливать заключенных за отказ от выхода на работу? Ты знаешь, что голодовка - это открытый бунт против советской власти и советских законов?
- Да.
- Распишись, что ты это знаешь.
- Не распишусь. С момента заключения польско-советского договора в Лондоне я являюсь гражданином союзного государства и не подчинен советским законам.
- Молчать. Зискинд, забери эту польскую сволочь в изолятор!
Зискинд пружинящим шагом влетал в кабинет и, выкрикнув: «Так точно, гражданин начальник!» - выводил нас из барака наружу. Первый допрос был окончен. Мы глядели друг на друга молча, но с выражением облегчения на лицах, и только пани 3. побледнела и стучала зубами, а Б. утирал рукавом пот со лба.
Около девяти все мы были уже в изоляторе. Внутренний изолятор помещался в самом углу зоны, возле проволочного ограждения и вышки, рядом с которой он выглядел курятником. Маленький каменный домик с зарешеченными окошками величиной в человеческую голову был окружен дополнительным проволочным ограждением, чтобы ни у кого не возникало ни малейшего сомнения в том, что он играет роль тюрьмы в тюрьме. Зэки всегда обходили его поодаль, даже не глядя в сторону серых каменных стен, продырявленных отверстиями, из которых зияла темная пустота. Иногда, однако, из изолятора доносились пение и крики, и тогда мы останавливались на дорожке спиной к нему, лицом к своим баракам, чтобы, не вызывая подозрений, послушать, не просят ли у нас чего наши товарищи. Во внутренний изолятор зэков сажали за мелкие преступления, совершённые в зоне, либо за крупные - перед отправкой в центральный изолятор за зоной, который уже был настоящей тюрьмой, обслуживавшей также вольных граждан города Ерцево. Тут следует хотя бы вкратце описать условия жизни в изоляторе, чтобы заранее рассеять предположения, будто он не был наказанием, раз к бесчисленным мечтам зэков принадлежала также мысль о побеге от пытки лагерным трудом в благословенное ничегонеделанье в настоящей тюрьме. Начать с того, что зэк в изоляторе получал только 200 граммов хлеба и воду; во-вторых, окошки в тесных камерах не были ни застеклены, ни даже забиты досками, и температура воздуха была не намного выше, чем снаружи; в-третьих, наконец, зэк имел право взять с собой в изолятор только то, в чем выходил на работу, а одеяло и сенник оставлял в бараке. В некоторых случаях наказание изолятором ограничивалось только ночным временем: днем зэк, как все, выходил на работу, а вечером прямо с вахты возвращался в камеру, зато, в отличие от других, он получал «первый котел», т.е. 400 граммов хлеба и две тарелки самой пустой баланды. В общем, изолятор был наказанием, и случалось, что зэки с детским плачем обещали исправиться, лишь бы вырваться оттуда.
Окошко моей камеры выходило на зону, и, прислонившись лицом к холодной решетке, я мог видеть часть бараков, кухню и баню. Рядом со мной, в соседнюю камеру, посадили Т., полицейского из Силезии, прямодушного и честного человека с широким, слегка монгольским лицом, который по причинам, нам неизвестным, скрывал в лагере свою настоящую фамилию и профессию, так что все считали его шахтером, и был одним из лучших в Ерцево лесорубов. Камера Т. - справа от моей, если я стоял лицом к окну, - примыкала к камере пани 3., а через нее - к камерам остальных голодающих; слева от меня сидел Горбатов, электротехник из Ростова-на-Дону, который оказался в изоляторе за то, что оскорбил вольного сотрудника ерцевской электростанции. Окошко Т. было за углом и выходило на дорогу из города в лагерь, часть жилых домов в Ерцево и боковую дорогу, ведущую к центральному изолятору. Моя камера была такой узкой, что одним большим шагом я переходил от стены Т. к стене Горбатова. Половину ее площади в длину занимали двухэтажные нары, сбитые из неструганых досок и повернутые изголовьем к окну. На верхних нарах невозможно было сидеть, не прислоняясь согнутой спиной к деревянному потолку камеры, на нижние же надо было влезать движением ныряльщика, головой вперед, а вылезать, отталкиваясь, как пловец на мелком месте, руками от досок. Расстояние между краем нар и дверью, возле которой стояла параша, составляло не больше обычного полушага. Поразмыслив, я выбрал верхние нары (хотя туда веяло пронизывающим холодом из открытого окна, навевая возле подоконника тонкий слой снега): там было просторнее, а прогулка по клочку голой земли площадью шаг на полшага грозила сумасшествием. Обе боковые стены, сложенные из красного кирпича, позволяли сравнительно свободно общаться с соседями, притом не перестукиванием, а громким шепотом, если прижаться губами к щелям, из которых вываливались куски окаменелой штукатурки. Перед уходом на обед Зискинд еще раз проверил дверь камеры. Проскрежетал ключ в замке, отклонилась заслонка волчка, и мягкие шаги валенок медленно удалились, утопая в ледяной тишине.
Первый день я провел, разглядывая камеру и - через окошко над верхними нарами - зону. Странно было из окна тюрьмы в тюрьме смотреть на лагерных товарищей, спешащих в бараки, останавливающихся на тропинках, издалека приветствующих друг друга: они выглядели чуть ли не свободными людьми. Но я им не завидовал. После стольких месяцев стадной жизни одиночество опять - как когда-то в больнице - приносило свежие и бодрящие ощущения. Мне было жутко холодно, но голода я не испытывал. Где-то на самом дне сознания таилась искорка гордости, словно я уже обрел тяжко завоеванную свободу. Тысячи людей в мире борются за то или другое, не зная, что даже возможность поражения содержит в себе что-то ободряющее и победоносное, если она приобретает черты мученичества. Люди, побежденные в борьбе за то, во что они верят, охотно принимают мученичество как горькую награду своему одиночеству. Однако не много найдется таких, у кого выдержка тела равна вере. Вечером первого же дня, когда в камере зажглась лампочка и я услышал доносящееся из зоны бряцание котелков, я вдруг ощутил голод и неясный страх, и с этого момента - хотя не только не ел, но и не пил воды - до самого конца голодовки я мочился по нескольку раз в течение дня и ночи.
Ночью я спал плохо, часто просыпался, а сны мне снились такие загадочные, неуловимые и бессвязные, что, несмотря на все отчаянные усилия, мне не удавалось их вспомнить уже через минуту после пробуждения. Дрожа от холода, я втиснулся в самый дальний от окна угол нар, поджал ноги так, чтобы коленки не прикасались к животу, укрылся с головой телогрейкой и спрятал ладони в рукава. В такой позиции я мог вылежать на одном боку не больше часа, но, поскольку она показалась мне самой разумной и лучше всего защищала от холода, я не переменил ее до самого конца пребывания в изоляторе. На следующий день голод отступил, зато усилилось чувство одиночества. Я слез с нар и некоторое время двигался по клочку пола, похлопывая себя руками по бокам, чтобы согреться. Когда я наконец почувствовал, что кровь в одеревенелых частях тела начинает двигаться быстрей, я постучал в камеру Т.
- Как ты себя чувствуешь? - спросил я.
За стеной раздался грохот, как от падающего тела, потом осторожное шуршание в щели, и наконец спокойный голос ответил:
- Адский холод, но выдержать можно. А ты?
- Хорошо. Что с остальными?
- Не отвечают.
Я сделал шаг к противоположной стене и снова постучал.
- Давно сидишь, Горбатов?
- Пять дней. И еще столько же осталось.
- Тяжело?
- Голодно. Жрать охота, а хлеба дают на один укус. Ты с этой голодовкой с ума сошел. Не выдержишь…
- Не твое дело…
Я присел на краешек нижних нар, бессмысленно уставившись взглядом в парашу. Но Горбатов оказался разговорчивей, чем Т.
- Знаешь, кто рядом со мной сидит?
- Кто?
- Три монашки за веру.
- Не может быть!
- Да-да. Поют и молятся. Пробовал с ними разговаривать - не отвечают. Целочки, - засмеялся он и одновременно захлебнулся кашлем.
Словно сквозь туман я вспомнил шепотом рассказывавшуюся в зоне историю трех монахинь, по происхождению венгерок, которых никто из нас в глаза не видел. Говорили, что в ерцевский изолятор они пришли этапом с Няндомы, где сидели с 1938 года. В Няндоме они старательно работали до осени 1941 года и вдруг, в один прекрасный день, отказались выходить за зону, не желая «служить сатане». Среди зэков в Ерцево об этом шло много разговоров, но в октябре все утихло, и я был уверен, что либо трех монахинь давно нет в живых, либо они сидят в центральном изоляторе: военное положение придавало их таинственному безумию характер самоубийства.
Из камеры Т. раздался стук.
- Что у тебя так журчит? С крыши течет?