Моя мать – Марина Цветаева - Ариадна Эфрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долго и незаслуженно дразнили меня после этого Пушкиным.
Приехав на несколько рождественских дней в Моравску Тшебову, родители сняли комнату в квартире, тихой и темной от заставленности полированной, в готических башенках, мебелью и завешенности плюшевыми с бомбошками занавесками и скатертями.
– Тебе нравится? – спросила Марина, только что выведшая меня из интернатской зоны.
– Очень! – от всей души ответила я.
– И напрасно. От всего этого задохнуться можно. Все – подделка под что-то, и – под соседей. Добропорядочный трафарет. Немецкое мещанство. Пойдем-ка погуляем, пока папа у Богенгардтов!
Мы вышли. Было снежно и ясно. Посреди площади молчал фонтан пышного барокко. Отступя от него стояли, прижавшись к небольшой, но импозантной ратуше, как бы почтительно взяв ее под руки, дома, украшенные лепниной и подсахаренные снежком. После четырех месяцев безвыходного интерната городок показался мне раем. Я вертела головой, стараясь разглядеть все сразу и Марину, болтала о девочках, об уроках, о том, что хорошо кормят и хлеб даже остается; крепко держала Марину за руку, как маленькая. Она слушала, не перебивая и как бы грустно, и как бы издалека; изредка задавала короткие вопросы – вычесываю ли волосы частым гребнем? понимаю ли задачи с купцами, с поездами, с бассейнами? С кем дружу? Почему? А Чарскую – читаю? («Нет, конечно! Вы же не велели!»)
Да, она приглядывалась ко мне со стороны, вела счет моим словам и словечкам с чужих голосов, моим новым повадкам, всем инородностям, развязностям, вульгарностям, беглостям, пустяковостям, облепившим мой кораблик, впервые пущенный в самостоятельное плаванье. Да, я, дитя ее души, опора ее души, я, подлинностью своей заменявшая ей Сережу все годы его отсутствия; я, одаренная редчайшим из дарований – способностью любить ее так, как ей нужно было быть любимой; я, отроду понимавшая то, что знать не положено, знавшая то, чему не была обучена, слышавшая, как трава растет и как зреют в небе звезды, угадывавшая материнскую боль у самого ее истока; я, заполнявшая свои тетради ею – я, которою она исписывала свои («Были мы – помни об этом в будущем, верно лихом! я – твоим первым поэтом, ты – моим лучшим стихом»…) – я становилась обыкновенной девочкой.
Дальше, во время прогулки уже с Сережей:
– Да, конечно. Если бы тут родился Гете. Если бы жил, как в Веймаре. Или, хотя бы, остановился проездом. Тогда город обрел бы смысл – духовный смысл! – на века, вместе с этой вот ратушей, с этим фонтаном.
Что Гете без Веймара? – Все, т. е. весь Гете, с Вильгельмом Мейстером, Фаустом, даже Германом и Доротеей.
А – Веймар без Гёте? Германский городок для – ну, обитателей, обывателей…
– То, есть, город не написанных героев? – предполагает Сережа.
– Обыватель – не герой! – отрезает Марина. – Веймар без Гете – город Гаммельн; знаете? из легенды о Крысолове. Город, ждущий Крысолова – на свою голову. Заслуживший его всем своим практическим, бездуховным бытием; своим провозглашением мещанства, как единственно возможной, единственно разумной формы бытия…
Так – исподволь – задумывался, затевался «Крысолов».
Маринина черновая тетрадь, вторая в Чехии – «Начата 10 нового мая 1923-го в День Вознесения, в Чехии, в Горних Мокропсах, – ровно в полдень. (Бьет на колокольне)».
Первая строка: «Время, я не поспеваю». Вторая – «Мера, я не умещаюсь». Варианты «Беженской мостовой»:
«Беженская мостовая:Целый ад, разверстый подОпрометями господ…Время! я не поспеваю!»
И, следом, развитием темы времени – варианты стихотворения «Прокрасться»:
«А может, лучшая потеха —Скрыть, будучи?Перстами БахаОрганных не тревожить эхо?Прокрасться, не оставив прахаНа урну!»
И вновь – Сивилла, во времени – остановившаяся, но время же – грядущее! – прорицающая. Греция; Спарта:
«Здесь никто не сдается в плен,Здесь от века еще не пели,И не жаловались; взаменПасторалей и акварелей:Травок, лужиц, овечек, дев —Спарты мужественный рельеф».
И —
«Спарта жаркая: круть и сушь!Спарта спертая: скоком конскимЗдесь закон по уступам душ.Каждый взращивает лисенкаПод полою…».
В семейном кругу.
Слева направо – Анастасия Цветаева, Сергей Эфрон, Марина Цветаева.
И еще и еще греческие, италийские, мифологические вспышки и сполохи, разбросанные по стихотворениям отсветы столь далекого классического костра!.. «Над ужаленною Федрой Взвился занавес, как гриф…», «Глазами заспанных Ариадн – Обманутых…», «Женою Лота насыпью застывшие столбы…», «Волчицы римской Взгляд, в выкормыше зрящей – Рим!», «Час Души – как час струны Давидовой сквозь сны Сауловы…», «Так Поликсена, узрев Ахилла Там, на валу…» И вновь и вновь: темы времени – Вечности и времени – «Минуты минущей»; всплески российской тоски; библейские вариации – и все пронизывающая Сивиллина, сибиллическая тема Рока…
Все это, нагнетаясь, накручиваясь, нарастая, требует выхода, осуществления и осмысления в просторе большого произведения, требует единого костяка крупной вещи, ее ограничительных, но раскрепощающих и организующих законов.
В черновую тетрадь начинает – исподволь пока еще – внедряться Трагедия – среди колонн стихов, их нервных вертикалей – большими плоскостями прозы: предварительных планов пьесы «Ариадна»; «биографических» сведений о ее героях; их характеристик; готовится ложе античной трагедии для современного и вечного потока страстей и бед человеческих.
Стихи (у Марины всегда – монологи, всегда – безответные!), облеченные в плоть героев, наконец-то смогут обрести право на диалог…
Сквозь стихотворения и отдельные строки, строфы, написанные уже в осенней Праге, после переезда туда из деревни, просвечивает город, именно этот, неповторимый…
«Как бы дым твоих не горек труб,глотать его – все нега!Потому что ночью – город —Опрокинутое небо…
– Аллеи последняя алость… – По набережным, где седые деревья… – Фонари, горящие газом Леденеющим… – Улицы не виноваты в ужасах Нашей души… – Прага, каменная поэма…» – и, наконец, встает во весь свой ночной рост «Пражским рыцарем»:
«БледнолицыйСтраж над плеском века,Рыцарь, рыцарь,Стерегущий реку…»
И от Рыцаря, от того моста над той Влтавой, ощупью черновиков, сквозь ожившую уже ткань первой картины «Ариадны» (мимо и наперекор ее путеводной нити, ведшей из лабиринта к свету), – к лабиринту великого отчаянья поэм «Конца» и «Горы», неотвратимо назревающих в недрах души и глубинах тетради.