Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1 - Дмитрий Быстролётов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но такие часы тишины и покоя здесь случаются редко. Потом опять потянулись недели пурги, мрака и одиночества. Я и Маша… Э-э, зачем вспоминать… Вот я тащусь по ледяной тропинке, трехногое животное, которое сейчас может по-настоящему желать только одного — мяса!
Ожидание в больничной передней — минуты неописуемого блаженства: здесь тепло и тихо. Мы оба начинаем сладко дремать, но дверь отворяется, и к нам величественно нисходит пожилой врач, Николай Николаевич Остренко, — приземистый, очень грузный мужчина с царственной осанкой человека, распоряжающегося в лагере больничной кухней. Он временно заменяет заболевшего доктора Шелагунова. В эту больницу я обязан доставлять хирургических больных, потому что для терапевтических имеется другая больница, которой руководит мой друг Бисен Утемисов. Он и Шелагунов — отзывчивые люди, к которым не пристало ничего лагерного. Но Остренко… Начинается обычный торг. Николай Николаевич тоже давно мне благоволит — это дань уважения моим иностранным дипломам, но такова жизнь — штабной не может не смотреть свысока на грязного и голодного бойца с переднего края.
— Почему так поздно? — поднимает он лохматые брови. — Я не могу работать круглые сутки, доктор: я не машина, я только человек и врач.
Я отвечаю.
— А если это несчастный случай на производстве, то тем проще: вы врач «скорой помощи», отправляйтесь к себе в амбулаторию и оперируйте сами. Операция пустячная, но у нас нет сейчас стерильных инструментов!
Отвечаю.
— Там все замерзло? Ну, знаете ли, милый человек, здесь не Сочи, надо привыкать к лагерным условиям. Инструменты стерильные? Гм… А для меня они грязные, меня не устраивает ваша амбулаторная техника; всякий уважающий себя специалист должен оставаться высоко принципиальным, советский врач в больном видит прежде всего человека и отвечает за него.
Я с тоской предвижу необходимость тащиться на другой конец зоны, как вдруг Николай Николаевич случайно читает направление, внимательно глядит на раненого, что-то соображает и сразу меняет тон.
Мы долго распаковываемся, оставляем на полу две груды топорщащейся промерзлой одежды и усаживаемся за стол в темной кладовке, чтобы не грязнить перевязочную и тем более операционную. Раненый держит в здоровой руке свечу и по команде хирурга водит ее то вправо, то влево, освещая операционное поле своей искалеченной кисти, лежащей на столе. Пальцы раздавлены. Николай Николаевич спокойно отрезает их и складывает в грязную миску из-под супа — она стоит рядом на холодной печке. Иногда раненый дергается и скрипит зубами, капли пота ползут по его черному от заводской сажи лицу.
— Ты расскажи что-нибудь, — легче будет! — советует Остренко.
— Чиво? — сипит раненый. Это урка, то есть профессиональный вор, грабитель и убийца, судя по статьям и сроку, указанным в направлении с производства. Когда операция кончается, он закуривает, жадно затягивается и вдруг оживает. Глядя на свои бывшие пальцы, качает головой и говорит:
— Граммов полтораста, а? А то и больше… Мясо-то пропадает… И все из-за зимы здешней!
«Это мои слова, — печально думаю я. — Мой теперешний уровень. Я похож на урку… Позор… А что же дальше? Ослабею, не смогу работать, и однажды нарядчик швырнет мне актированное тряпье и унесет ватные штаны, телогрейку, бушлат и шапку. Я напялю на себя лохмотья и, держась за стенку, поплетусь в инвалидный барак — доходить до морга и дальше. Буду лежать на досках и смотреть сквозь щели в крыше, как играет на небе северное сияние, буду ругаться с соседями за количество галушек в мисках и вести нескончаемые разговоры о еде…»
Раненый поднялся.
— Как насчет освобождения? Пульнете на месяц, товарищ профессор?
Остренко любит, когда его называют профессором.
— Садись, малый. Ты мне нужен.
Он поставил свечу на умывальник, вымыл руки в тазу, медленно их вытер, сел.
Было непривычно тихо, хотя за окнами монотонно гудела пурга, да в дальних палатах глухо стонали и бредили больные. Больница спала. Где-то в кабинете вольного начальника часы пробили два.
— У меня к тебе дело. Я могу положить тебя на месяц и поставить на особое питание. Подброшу и свежего мяса. Нет мест? Не твое дело: завтра кого-нибудь выпишу в барак. Место будет, пропущу тебя через комиссию, получишь легкий труд. Понял? Все будет. Но…
Бандит молчал, исподлобья глядя на врача. Тот сделал паузу.
— Дело пустяковое. Справишься: вижу по статьям и сроку в направлении. Тут у меня завтра-послезавтра умрет один больной. Его когда-то взяли на границе, он где-то был нашим послом. Приговор у него с конфискацией, и в московской квартире действительно что-то изъяли, а вот про чемоданы забыли, и они с ним прибыли в лагерь. Теперь хранятся вон там, видишь замок? Я выписал вещи из главного склада, но после смерти хозяина придется опять сдавать их за зону, а там вольняшки живо все растащат: вещи станут ничейными и обратят на себя внимание.
Николай Николаевич поднялся, подошел к двери с замком и отпер ее. Взял свечу и осветил склад личных вещей больных: из-под тряпья и самодельных сумок блеснули медные углы и замки заграничных добротных сундуков.
Урка одобрительно крякнул.
— Ключей у меня нет. Ты сейчас отправляйся в барак и свяжись со своими. Завтра к вечеру отмычки должны быть готовы. Приходи, ложись, а ночью мы посмотрим и решим, что с барахлом делать. Если понадобится, твои ребята учинят взлом. Ты будешь ни при чем. Понял? Ну?
— Заметано! — деловито кивнул бандит. — Наводка классная, товарищ профессор. Все будет в законе. Покедова обрываюсь. Пока, товарищ профессор!
Остренко благосклонно сделал ручкой жест привета, выпустил своего ночного сообщника и снова сел против меня.
— Это хам, а вы, Дмитрий Александрович, напрасно так обвисли на стуле, подперев голову руками: поза великомученика здесь ничем не оправдана. Я хотел дать вам урок, научить жить. Закуривайте и слушайте.
Мы закурили. Я не мог подавить зевка и бездумно выдирал из волос сосульки.
— Когда наш этап прибыл на станцию, начальник этого отделения подошел к вагону и закричал: «Кто здесь доктор Остренко?» Я выпрыгнул, был доставлен в медсанчасть и останусь работать в ней до окончания срока, — в белом халате и накрахмаленной шапочке отбуду наказание. Я очутился в плену у дикарей, но только физически. Человек высокой культуры подавляет и подчиняет себе окружающих: вы видели, как начальники ухаживают за мной? Еще бы! Я делаю операции их родным и знакомым, а они квитаются всякими поблажками — приносят настоящую человеческую еду, и даже с бутылочкой, и закрывают глаза, когда у меня бывают женщины, — ведь от меня зависит лагерное питание, надеюсь, вы их понимаете и не осуждаете. Но на этом все и кончается: в моральном отношении я остаюсь свободным, я не могу поступиться независимостью интеллигентного человека. Прохожу через лагерную действительность с чистыми руками, ни к чему не прикасаюсь. Я горжусь, слышите, горжусь тем, что совершенно не знаю лагерной жизни. Пройдут положенные годы, и когда-нибудь меня попросят рассказать что-нибудь о заключении. Это и будет моментом моего торжества: с какой радостью я отвечу, что не знаю лагерей и не понимаю самого этого вопроса, потому что в каждой стране существуют места заключения, как уборные устроены в каждом доме. Но культурный человек проходит мимо них и в разговорах не касается низких тем. Я выйду таким, каким вошел сюда. Я не изменился. Я победил свое начальство. Я Человек с большой буквы. А вы? Сначала пошли в бригадиры, потом стали рабочим, напросились ко мне в Коларгон, когда я работал на штрафном лагпункте, теперь таскаетесь по тундре врачом «скорой помощи». Зачем? Что тянет вас на производство, в мат и блат, в обстановку насилий и унижений? Разве это не опустошает душу? Не подрывает силы?