Живущие в подполье - Фернандо Намора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот наступила среда. Длинный пасмурный день, который: тянулся бесконечно. Моросил дождь, сосны на горе Бразил стояли мокрые, но к вечеру небо прояснилось, черепичные крыши казарм осушили слезы. Васко то и дело подходил к окну, он нервничал: скоро начнет темнеть, а еще ничего не готово, но все условились не говорить о спектакле до начала праздника. А начаться он должен был после того, как солдаты уйдут, собрав пустые миски. Затихает на лестнице топот сапог, Шико Моура подает знак, и от резкого движения у него расстегивается рубашка, обнажая волосатую грудь; слышится сдержанный шум, это заключенные выполняют заранее распределенные задания, словно внезапно ожил кадр немого кино, - но что это вдруг заскрипело, будто пол покрыт сосновыми иглами? Сдвинули скамейки и столы, чтобы освободить место, где на этот раз со всей тщательностью будет сооружена сцена. От волнения захватывало дух, мускулы словно одеревенели. Даже ответственные за политическую работу в корпусе не знали содержания пьесы и как она готовилась: труппа хотела поразить зрителей, которые не представляли, как за такой короткий срок и со столь ограниченными возможностями можно было поставить спектакль. Стремительно опустился занавес из простыней и одеял, чтобы зрителям не было видно, как готовится за перегородкой смена декораций. За полчаса, самое большее за три четверти часа, то есть между половиной девятого и девятью, мы подготовили сцену - закрыли окна, осторожно вывинтили лампочки, чтобы не горел верхний свет, и наконец зажглись огни рампы! Тишина, как стекло, могла разбиться в любую минуту. Наши лица напряглись, занавес раздвинулся, и сорок с лишним зрителей, словно дети, широко раскрыв глаза, уставились на сцену, они смеялись, и плакали, и неужели все это происходило в Ангре, в крепости, где часовые ходят дозором вдоль стен и боятся - боятся они, а не мы, боятся того, что может прийти к ним из морских далей, - не спускай глаз с часов, Мануэл Бенто, сегодня особенно отчетливо слышен скрип дерева, освещение и блоки для поднятия декораций работают нормально, актеры вовремя подают реплики, мы посадили под лампой Соэйро с текстом в руках на случай, если кого-нибудь из товарищей подведет память, но помощь его ни разу не понадобилась, актеры говорили так, что в партере было слышно каждое слово, а в коридор не проникало ни звука, но вот Шико чересчур разгорячился, уймите его, если можете, как приятно было бы теперь подставить прохладному ветерку разгоряченное лицо, но, если открыть окно, оно может заскрипеть; все заранее догадались, как будет развиваться и чем завершится действие пьесы и все же одобрительно кивали, подбадривая сияющими взглядами артистов, пусть они не обманут ожиданий, пусть даже удивят еще более счастливой развязкой, так было, Алберто, клянусь тебе, что так было; задник сцены, выдержанный в темно-коричневых тонах, напоминает мне сейчас, сам не знаю почему, фрески, я вижу женщин в трауре, мужчин в темных костюмах, застегнутых на все пуговицы, пришедших на поминки Шико Моуры, сколько нас уже умерло? Где-то в глубине дома трещат в очаге поленья, это старухи варят кофе; когда представление подошло к концу, заключенные, смотревшие спектакль, свой спектакль, поднялись все как один, многие со слезами на глазах (а может быть, это блестела соль, а не слезы), и принялись аплодировать, как они могли аплодировать, Алберто, если в коридоре не должны были услыхать ни малейшего шума? Они лишь сближали беззвучно ладони и аплодировали все чаще, все горячей.
К десяти часам сцена была разобрана. Скамейки, нары, столы вернулись на свои места. Тюремщики застанут нас уже в постелях. Я убежден, что нигде и никогда не было такого спектакля и такой благодарной публики, как в крепости Ангра. Тюремщики не найдут в камере следов отшумевшей бури, но каждый из нас, подавляя подступающие к горлу рыдания, твердил про себя точно клятву, что когда-нибудь мы повторим этот спектакль с теми же декорациями и в той же постановке, но аплодировать уже будем не таясь.
XX
Стая голубей как будто увеличилась, пока странствовала над черепичными крышами. Теперь их было около пятнадцати, голуби поднимались, опускались, быстро и грациозно поворачивались, меняли направление полета, одновременно руководствуясь инстинктом или опытом; иногда становилось страшно, что они, такие доверчивые и стремительные, запутаются среди телефонных проводов или антенн, однако птицы не рисковали безрассудно. Когда они летели к Васко, крылья их сверкали на солнце, отливали серебром; когда же возвращались назад, крылья темнели. Внизу в беспорядочной толчее проспекта кто-то поднял глаза, чтобы полюбоваться озорным полетом голубей, это был мусорщик со своей тележкой. Вчерашний крестьянин, он остановился, в изумлении запрокинув голову, потом, возвращенный к действительности грохотом улицы, стал уныло сметать в кучу обрывки бумаги и кожуру от фруктов. Потоки машин долго не давали ему сойти с тротуара, и он никак не мог набраться смелости пересечь улицу: этот неуклюжий крестьянин и его жалкая тележка были лишними в городе, и город гнал их прочь. А что, если подойти к нему, подбодрить: идите, не бойтесь. Ведь сумели же голуби преодолеть страх. Голуби и этот скутер в кузове грузовика, который шумно и нахально продирался через селву автомобилей и вновь выныривал, целый и невредимый, неподалеку от того места, где его чуть не раздавили.
Последнее, что Васко увидел, прежде чем опустить жалюзи, была кошка на соседнем балконе, которая прыгнула на цветочный горшок, качнула его, осыпав землю, и сломала самый молодой побег. Затем уличный шум стих, снова напоминая грохот далекого водопада, уединенная комната Барбары наполнилась полумраком.
Больше ее атмосфера не угнетала Васко. Он был посторонним в этой спальне с ее запахами и коллекцией отвратительных безделушек, которые еще недавно ему хотелось выбросить за окно, и недоумевал, зачем он здесь очутился. Им овладело странное спокойствие, и если что-то и тревожило его, так только мысль, что скоро он окажется внизу, на улице, среди суматошной толпы, там все будет не так просто, как кажется здесь, в этой комнате, но он сумеет побороть эти трудности. Потому что в нем рождались новые силы. Новая чистота. Внезапно ему вспомнился любопытный разговор с Алберто... В самом деле, о чем они тогда говорили?
- Я чувствую себя жалким, Алберто. Ты понимаешь, что это значит?
После продолжительного молчания юноша ответил:
- Нет, не понимаю. Я никогда этого не испытывал.
Почему он мог чувствовать себя жалким, а Алберто - нет? Новая сила, новая чистота. И, наконец, новая искренность.
А вдруг Жасинта, которая не любила других, чтобы были основания не любить себя, которая, должно быть, нарочно старалась вызвать в людях неприязнь, потому что не хотела быть одинокой в отвращении к себе, вдруг Жасинта, от которой он жаждал освободиться, явится в последний момент в комнату Барбары? Он умышленно не торопился - сколько времени он просидел на этом диване? - чтобы убедиться, что уже не опасается встречи с ней и что уже не будет опасаться, как прежде, когда отдавался во власть восторженного опьянения и долго не мог прийти в себя, а потом между ними разверзалась бездна молчания, приходил страх, усталость, пресыщение, страх видеть ее рядом с собой и не желать - ведь ничего другого он к ней не испытывал. Он ласкал Жасинту, не думая о том, что это ее тело, смотрел на нее, не различая ее лица, будто ласкал кого-то, кого здесь не было. Бережная и мягкая ласка, а скорее, потребность кого-нибудь приласкать, нежность, которой трудно было ожидать от его грубых рук. Жасинта этого не понимала. И Мария Кристина тоже. Ни та ни другая не догадывались, что Васко видит перед собой не их, а другую женщину, о которой всегда мечтал. А они пробуждали в нем лишь чувственное влечение. Мария Кристина оставалась холодной и раздражительной, Жасинта же делала все, чтобы разжечь в нем угасший пыл: вспоминала их прошлые свидания, прибегала к ласкам, которые прежде будили в нем страсть, но теперь, повторенные с умыслом, оставляли Васко равнодушным, рассказывала любовные истории, где эротика мешалась с мистикой. "Любовь нуждается в воображении, дорогой, ты не согласен?"
Как-то она рассказала о том, как одну девушку, замкнутую и нелюдимую, чуть не силой затащили в предместье, где когда-то стояли особняки богатых буржуа, а теперь возводились многоэтажные постройки, похожие друг на друга, как близнецы, безликие прямоугольники, пока что незаселенные, с пустыми глазницами окон и еще не убранными строительными лесами, но уже ожидающие громкоголосой суетливой и жадной толпы бездомных людей. В этом оскверненном оплоте буржуазии и разыгрался своего рода апофеоз, последняя оргия в предчувствии скорой смерти. Итак, угрюмая девушка поехала неохотно, повинуясь воле родителей, недовольных ее замкнутостью, и чтобы не чувствовать себя одинокой среди разгулявшихся друзей, хотевших бросить вызов враждебному миру, она пила вместе с ними и возбуждалась вместе с ними, а потом взобралась на леса, захваченная чудесным видением, от которого приятно кружилась голова, устремилась дорогой звезд, дорогой в никуда, и вот она уже не откликается на зов товарищей, наблюдающих, как она подымается, точно обезумевший ангел, все выше и выше, не боясь оступиться, не боясь поранить крыло; от земли будто взметнулись языки пламени, сразу охватившие перекладины лесов, девушку, небо; и юная девушка, покинувшая родное гнездо, открывает свое сердце миру, дарит его всем, читает звездам стихи среди ночи, которая принадлежит ей, с высоких подмостков, где ее робость и замкнутость стали откровением и героизмом или просто болью, вдруг вылившейся в бунт. А после чтения стихов она в исступлении стала срывать с себя одежду. Юбка, блузка, чулки падали на ошеломленных товарищей. Она спустилась с лесов обнаженная. И тогда другие юноши и девушки решили, что им тоже следует раздеться. Стыд и страх были без колебаний отброшены. Они чувствовали в себе какую-то неистовую, разрушительную храбрость. Героиню схватили за руку и втолкнули в машину, которая устремилась вперед, разрывая в клочья ночной туман. Машина даже не остановилась, пока один из них насиловал ее. Теперь она была как все, уже не экзотический зверек, притаившийся в своей норе, уже не ангел. Она стала их героиней. За поворотом дороги перед ними с пугающей ясностью возникла деревня, снова исчезнув потом в туманной мгле, парень, сидящий за рулем затормозил и окликнул старуху, которую автомобильные фары выхватили из темноты: "Эй, бабушка! Где мне свернуть на Санто-Алейшо?" Ослепленная светом фар старуха подошла ближе, чтобы лучше расслышать вопрос, и то, что она увидела, показалось ей дьявольским наваждением: в машине сидели, совсем обнаженные, трое юношей и три девушки. И когда она завопила: "Черти проклятые! Черти проклятые!", девушка, взбиравшаяся на леса, тоже закричала, еще громче, и потеряла сознание.