Севастопольская страда. Том 3 - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы сделать приличное вступление к этим поминкам, пристав вытащил платок, которым погрел ресницы, обледеневшие несколько на утреннем холоде, и сделал это так искусно, как будто прослезился даже в опустевшем доме покойного друга, потом отодрал с усов, что на них намерзло, наконец уселся за стол, не мешкая, так как ожидало его важное дело.
Степанида не считала себя, конечно, достойной не только присесть хоть на секунду за стол, но даже и стоять около стола, за которым плотно подкреплялся на розыск становой, но тот, выпив первую же рюмку травнику, крякнув и нашаривая вилкой скользкий маринованный белый грибок, спросил ключницу отрывисто и негромко, однако внушительно:
— На кого думаешь, Степанида?
Она сочла за лучшее сделать вид, что совсем не поняла вопроса и прошелестела испуганно:
— Чего изволите?
— Кто, по-твоему, руку свою подлую поднять на барина мог? — прожевывая грибок, повторил другими словами становой, не отводя от нее проницательных глаз, которых, он знал это, Степанида всегда боялась.
— Разбойники? — тихо отозвалась Степанида, в которой проснулись все ее ночные страхи.
— Эти разбойники тут где-то возле твоей юбки живут, а ты не видишь! — поднял несколько голос становой.
— Неужли, батюшки-светы! — и ухватилась с обеих сторон за шерстяную свою, подстеганную снизу юбку Степанида, а глаза выпучила от пущего страха.
Проницательный пристав увидел, что спрашивать ее о чем-нибудь по этому делу пока бесполезно; он только сказал с достоинством:
— Вот видишь, ты не знала, я же всех ваших вижу насквозь, и скоро это дело приведу в полную ясность!
После пятой рюмки он тщательно вытер усы салфеткой, встал, прошелся по комнатам, собственноручно запер кабинет, гостиную, столовую и спрятал ключи в свой кожаный портфель, наконец начал одеваться.
Застегивая на крючки бобровый воротник николаевки, он счел нужным покивать скорбно головой и сказать Степаниде ли, самому ли себе:
— Не одобрял я этой затеи Василья Матвеича насчет пиявок, — нет!..
Слыханное ли дело, чтобы русский помещик и вдруг… пиявок, точно немец какой… Пре-ду-преждал: кончиться это может очень плохо! Вот так оно в конце-то концов и вышло.
Казачок Федька, глядя на пристава с почтением, доходящим до ужаса, кинулся отворять ему дверь.
Около крыльца уже стояли и Аким Маркелыч, и Петя, и кучер Фрол, и Гараська с матерью Матреной, и много прочих из дворни. Все ожидали распоряжений и действий. Но поодаль толпились также и деревенские, до которых дошел уже слух о том, что случилось в усадьбе. Они подходили по дороге, но заполнили и аллею сада, к которой от деревни была тоже протоптана тропка; больше же всего виднелось их там, по направлению к пиявочнику: туда они тянулись даже и без тропок, гуськом, по цельному снегу.
— Это что такое, а-а-а? — только что разглядев их с крыльца, заорал пристав. — Вы та-ам!.. Наза-а-ад!
Приставское «а-а-а» в морозном воздухе вылетало особенно раскатистым и круглым; его сразу расслышали и те, кто подходил уже к таинственной всегда, а теперь тем более, избе с не дымившейся уже трубой, и остановились.
— На-за-а-ад! — повторил пристав, точно командуя ушедшей далеко вперед на лагерном плацу ротой.
Повернули и пошли назад: такой зычной начальничьей команды побоялись не исполнить. Даже и эти, в аллее сада и около ворот усадьбы, попятились, хотя язык обращен был и не к ним: научившийся предупреждать желания начальства, бурмистр махал в их сторону руками.
Когда значительно осадила прихлынувшая деревня, пристав скомандовал бурмистру:
— Старосту и сотского ко мне!
Аким Маркелыч трусцой побежал к отхлынувшей толпе, в которой заметил он старосту…
Собрав около себя все деревенское начальство и еще раз крикнув толпе, чтобы осадила подальше, чтобы совсем очистила усадьбу, пристав с портфелем в руке двинулся, наконец, к пиявочнику.
— Ваше благородие, а ваше благородие! — кинулась вдруг догонять его, крича, стоявшая до того на крыльце Степанида. — Полотенцев пару дать, может, нести-то барина?
— Полотенце? — недовольно переспросил пристав, остановясь. — Чего же ты стояла с ними, не понимаю? Давай духом!
— Да я их еще с вечера приготовила, да все как-то боязно было сказать…
Ушла поспешно в дом Степаннда и тут же вернулась с двумя полотенцами, длинными, серыми, небеленого сельского холста.
У бурмистра была суковатая толстая палка крепкого дерева — дикой груши, чтобы разбить ею лед около тела, конторщик нес полотенца, так что теперь уже было предусмотрено все.
Раза два сменявшийся в ночь, Трифон стоял теперь снова на своем посту и потопывал зазябшими ногами, но, завидев высокого пристава в его щегольской николаевке, приосанился, и, когда он был шагах в двадцати, стащил заклякшими руками с лысоватой головы шапчонку, стал навытяжку, подняв косяком левое плечо, и оглупил глаза.
Увидев торчавшие из застывшей воды очень знакомые белые валяные ботики и завороченные синие шерстяные брюки, причем сквозь чистый незапорошенный снегом ледок ясно было видно и все тело Хлапонина, казавшееся переломленным у самой поверхности воды и затылком упершееся в неглубокое иловатое дно, пристав скорбно покачал головой сперва справа налево, потом сзади наперед, потом снова справа налево, провел пальцами по глазам и сказал философски:
— Вот она, жизнь наша!.. Эх, Василий Матвеич, Василий Матвеич, где смерть застигла!
Потом оглядел пол, стены, заглянул в печку, — ничего не найдя, медленно раскрыл портфель, достал карандаш и бумагу, отмерил шагами расстояние от двери до упершихся в пол ботиков и принялся писать протокол.
— Злоумышленников было не меньше, как двое! — сказал он, окончив писать, обращаясь к Акиму и глядя на него строго.
— Слушаю-с, — почтительно отозвался на это Аким.
— Теперь можно вынимать тело! Только осторожно, смотри!
Ледок отбили палкой, взялись за ноги, — тело показалось очень легким, когда его вытаскивали… Много пиявок набралось за воротник; их обобрали и бросили снова в воду.
— Эх, Василий Матвеич, друг, говорил я тебе, что пиявки эти тебя погубят! — не удержался, чтобы не посетовать на покойника, пристав, вглядываясь бесстрастно в его искаженное несколько, хотя не очень изменившееся, посиневшее лицо.
Пока лежало тело на помосте, пристав добавил несколько строк к своему протоколу, остальные же в это время только усердно глядели на труп своего барина.
Когда на припасенных Степанидой полотенцах, как гроб, несли четверо тело помещика к дому, толпа деревенских прихлынула снова, и от нее отделился другой сотский, с медяшкой поверх зипуна.
Хотя, направляясь прямо к приставу, нес он свою шапку в руках, но вид у него был явно должностной.
Пристав крикнул было на него:
— Тебе чего? — но он не остановился, он подошел ближе и, наперед зная, что скажет нечто идущее к делу, за что не обругает его начальство дураком, сказал, не сбиваясь в словах:
— Господин пристав! Не оказывается в наличии дома ополченец у нас один!
— Ополченец сбежал? Что? — крикнул пристав.
— Не оказывается в наличии, — своими словами повторил сотский, похожий видом на дьячка в праздник перед обедней.
— Ага! Не оказывается? Хорошо-с!.. А домашние его все дома?
— Домашние дома-с.
— Поди приведи мне его жену!.. Староста! Ты отчего мне не доложил об этом?
— Не знал-с, ваше…
— Смот-ри! — погрозил ему пальцем пристав.
Тело между тем подносили к дому, и на крыльце, спустив на глаза теплую клетчатую шаль, голосила, прикачивая головой, Степанида.
III
Никогда у людей не бывает так много хлопот и забот о каком-нибудь человеке, как после его смерти, особенно если смерть эта совершенно неожиданна или необычна.
Смерть помещика Хлапонина была и неожиданной и необычайной в то же время, поэтому деревня почти совершенно опустела, — люди столпились здесь, в усадьбе, и сотскому не нужно было далеко ходить за женой Терентия Лукерьей, — она была тоже здесь, с сынишкой Фанаской.
Ночь она провела в поисках мужа и в думах о нем: не зашел ли к кому на деревне, не свалился ли где пьяный в сугроб, не занесло ли его снегом… Только к утру, когда поднялась суматоха на деревне, стала смутно догадываться она, не бежал ли ее Терентий от ополченства.
Деревня рано ложилась спать, рано и вставала; в это же утро она поднялась задолго до рассвета, чтобы валом повалить в усадьбу, на зрелище, которое одного только Тимофея с килой расшевелить не могло бы: он валялся в избе мертвецки пьяный.
О нем спрашивал Лукерью пристав, — не уходил ли он из деревни с гулянки в усадьбу вечером, но Лукерья ответила деловито и даже, пожалуй, с презрением:
— Как к вечеру насосался винища, что уж мочи не было на него и глядеть, да уполз под лавку дрыхнуть, так и сейчас там дрыхнет.
— А твой муж куда девался? — грозно спрашивал пристав.