Госсмех. Сталинизм и комическое - Евгений Александрович Добренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое увлекательное — объявления. Восемнадцать немок сообщают о смерти фрицев. Приятно читать. Конечно, гретхен выражаются поэтично. <…> Однако за траурными анонсами следуют другие, куда более веселые: фрицы и гретхен ищут партнеров. Из объявлений видно, что фрицы теперь поднялись в цене: «идея фюрера» сильно уменьшила количество производителей в Германии. <…> Учитывая, что фрицы в Германии дефицитный товар, она [ищущая партнера автор объявления] согласна на инвалида. Она предлагает за попорченного фриценка магазин и 60 тысяч марок («Бескорыстные Гретхен», 16 октября 1942).
Эффект повторения оригинальных текстов в другой «тональности» усиливается благодаря совмещению двух очень разных жанров, которые оказываются как бы в диалоге друг с другом. Мужчины умирают; мужчины оплакиваются невестами и женами; невесты и жены ищут новых женихов и мужей — такова бесконечная цепочка, каждое последующее звено которой превращает предыдущее в пародию. Каждое звено — сначала трагедия, потом фарс, причем между этими двумя фазами практически нет разделения; все, что нужно, — это небольшое смещение перспективы.
Для обоих режимов было важно стереть грань между общественно значимым и личным, между «человеком, который просто живет, чье место в доме, и человеком как политическим субъектом, чье место в политике», каковая грань для Джорджио Агамбена является «категорической, фундаментальной составляющей» общественной жизни[373]. Однако в «Теркине» устранение этого различия приводит к спокойному принятию войны как просто рутины, которую нужно проживать. Для героя Твардовского война — это просто место и время, в котором нужно жить жизнь и где нужно помнить о смерти и знать, что каждый заменим, и быстро: один умирает, другой встает на его место. Присутствие на войне так же естественно для Теркина, как и присутствие на свете вообще («Ну, война — так я же здесь»). Он трогателен в своем равнодушии к неожиданно доступному комфорту буржуазной жизни, едва замечая, что «стулья графские стоят / Вдоль стены в предбаннике», когда ему удается впервые по-настоящему помыться после пересечения вражеской территории. Деньги в поэме упоминаются лишь однажды — когда советские солдаты в той же бане шутливо просят друг друга «добавить на пфенниг» горячей воды, чтобы смыть с себя дорожную пыль после долгого пути на запад.
Нацисты же воспринимают и ценности жизни, и ее цену совсем иначе. Если советский солдат размышляет о том, чего он стóит как человек, и даже глядя в глаза смерти шутит сам с собой, задаваясь вопросом, пустят ли его на небеса «без аттестата», то немецких солдат волнует лишь вопрос о том, что сколько стóит. Сколько нужно отдать или можно получить за банки с консервированной свининой? Сколько колбасы, жареных цыплят, дорогих тканей можно наворовать? В то время как советские бойцы уверены в своем равноправии перед лицом и невзгод, и счастья («От Ивана до Фомы, / Мертвые ль, живые, / Все мы вместе — это мы, / Тот народ, Россия»), для немцев единственное понятие равенства касается денежного обмена: сколько будет стоить новый спутник жизни? Если инвалид, то может ли выйти подешевле? Как живая (хотя и не всегда живая, учитывая судьбу большинства авторов источников, используемых Эренбургом) иллюстрация утверждения Адама Смита о «склонности человеческой природы <…> к мене, торговле, к обмену одного предмета на другой»[374], солдаты и офицеры вермахта движимы самыми примитивными побуждениями, какие знает капиталистическое общество. Даже следуя физическим инстинктам, они остаются расчетливы: «Любовь для них нечто среднее между скотным двором и биржей» («Бескорыстные Гретхен»). Они смешны в этом по той же причине, по какой они неизбежно смешны во всем, чем бы они ни занимались: они просто не понимают, что война изменила правила игры. Они смешны так же, как был бы смешон любой, кто пытается держать свою лавку открытой во время карнавала, как ни в чем не бывало.
«Война, 1941–1945» Эренбурга: Аутентичность и (само)пародия
Эренбург тщательно выбирал источники, следя за тем, чтобы сатирический эффект был не столько результатом его усилий как сатирика или пародиста, высмеивающего идеологию врага, сколько проявлением самой сущности этой идеологии, высмеивающей самое себя через своих последователей. Агамбен пишет, что «любое событие лучше всего понимается через пародию»[375], но когда речь идет о документальной сатире, еще более глубокое понимание события достигается нахождением самопародии, которую событие содержит в себе. Свидетельства, которые Эренбург находил в дневниковых записях и письмах убитых и пленных, были особенно эффективны как пародия официальной нацистской идеологии, поскольку они сохранили то, что Бахтин (в совершенно другом контексте) назвал «памятью жанра»[376]. В данном случае речь идет о жанре официально санкционированных сообщений, память которого сохраняется в обрывках и неуместных упоминаниях идеалов в личных записях. Так, например, «жалобное письмо тетушки, у которой племянник-майор украл часы», читается как попытка рационального объяснения аморального поведения любимым родственником. Тактичная и все понимающая тетушка утешается тем, что «это у него на нервной почве после восточной кампании»[377]. Офицер, переживающий за судьбу великой немецкой армии, на протяжении недель аккуратно записывает собственный распорядок дня на фронте, включая и интимные переживания, и недомогания. Эренбург заключает: «От страха у него делаются чесотка и понос» («Немец», 11 октября 1942). Младший офицер оскорблен тем, что старший офицер не разделил награбленное по справедливости: «Я лично взял только косынку и ситечко для чая, но их у меня стащил наш фельдфебель и нахально послал своей жене, заявив, что „это общие трофеи“» («Фрицы о фрицах»).
Многим советским читателям того времени эти отрывки должны были напоминать сказ, хотя и иного рода, нежели повествование Твардовского. Цитируемые Эренбургом строки вряд ли ассоциировались с традиционными российскими сказаниями о героических богатырях. Скорее им приходили на память тексты Михаила Зощенко, где не предполагается, что читатель захочет приблизиться к персонажам с их простонародным говором и мелкими заботами. Сказ Зощенко стремится к достижению противоположного эффекта, подчеркивая разрыв между тем, кем персонажи себе видятся (героями), и тем, кем они на самом деле являются (мелкими мошенниками, ищущими легкой выгоды).
Смешными и, в конце концов, пародирующими мастер-нарратив государственной идеологии врага эти свидетельства становятся не потому, что их авторы отказались от декларируемых идеалов, убедившись в их несостоятельности на фронте. Скорее наоборот. Цитаты из дневников и писем показывают, что их авторы не смогли почувствовать разницу в различных стилистических регистрах. Они писали одинаково о передовицах