Толкование путешествий - Александр Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Американский психиатр попадает в безумный мир […] Все тут делается на сто процентов иначе, чем он привык. Тут удается все то, в чем он обычно терпит поражение. Все тут стоит на голове, но стоит очень удачно и удобно[466].
В чем же дело? К душевной гигиене какого рода прибегнет наш психиатр, чтобы выйти из шока, вызванного завистью к более успешным коллегам? Не волнуйтесь, помощь близка; тревожит, правда, что он всегда говорит о себе в третьем лице:
…американскому психиатру придется осознать факт, что экономическая революция на самом деле является революцией и психологической, и духовной. […] Он слышал о Карле Марксе, но никогда его не читал. В публичной жизни он был чем-то вроде «либерала», но ни в коем случае не был «радикалом». Он думал, что «радикалы» — это психопатические личности, которые принадлежат к сфере его профессиональной компетенции, а не к политике. […] Но теперь, когда профессиональная почва ушла у него из-под ног, он должен уяснить, почему русским удалось то, в чем он сам потерпел неудачу.
Все дело в следующих принципах, которые всецело соблюдаются в Стране Советов: там нет эксплуатации, работают все сообща и работа является благословением, а не проклятием. Наш психиатр так и не прочел Маркса; зато он с любовью и доверием слушал рассказы о новой русской жизни, а потом, снабдив своим авторитетом, пересказал американской публике. Советские дети рождаются в специальных клиниках. Матери получают оплаченный отпуск. Когда мать возвращается на свою фабрику, она сдает ребенка в клинику. Каждые три часа она посещает его, чтобы понянчиться (без потерь в своей зарплате, добавляет заботливый психиатр). Советские дети видят своих родителей, «но не чересчур часто»: полезнее, чтобы с ними занимались специально обученные сотрудники. Так дети привыкают к жизни в коллективе, в котором они «очень рано» выбирают своих лидеров голосованием. Полного расцвета этот рай душевной гигиены достигает в комсомоле.
С самого начала дети получают реалистический взгляд на жизнь. […] Они окружены не невротическими, фрустрированными взрослыми, но здоровыми, занятыми людьми […] Между родителями и детьми в России существует дружелюбие, прямота и свобода, которые могут быть объяснены только на основе отсутствия страха […] Такое же отсутствие невротического напряжения заметно в тысячах молодых людей в парках развлечений и отдыха.
Психиатр не забывает о сексе. Для советских детей секс не является моральной проблемой. Понятия греха и чистоты в их воспитании отсутствуют. Сексуальное просвещение советского ребенка начинается в яслях. «К концу подросткового периода он уже несколько раз любил и, скорее всего, имел половой опыт». Потом он вступает в брак «с любовью и надеждой, но без романтизма и сантиментов», и дети рождаются под руководством специалистов. Таков жизненный цикл этих людей, не знающих невротической тревоги. Как положено автору утопии, наш психиатр не упоминает о смерти.
Географ из Йейла Элсуорт Хантингтон рассказывает в этой книге о размерах и климате СССР. Согласно ее теории, благополучие обществ всецело зависит от климата. Самый хороший климат в Европе, считает профессор, на Северном море. Поэтому чем дальше от него, тем хуже экономические показатели, выше уровень смертности и в целом общества более «пассивны». А вот и гендерный аспект географической науки: чем беднее и пассивнее мужчины, тем лучше живется женщинам.
Женщины в России кажутся более энергичными, чем мужчины. В прежние времена путешественники слышали хвастливые рассказы о том, что русские женщины более свободны и уважаемы, чем женщины в других землях. […] Сегодня женщины демонстрируют поразительную приверженность (astonishing zeal) новому режиму. Один американский инженер рассказывал, что […] женщины в России всегда работают лучше мужчин. Во время Первой мировой войны и после нее Россия была единственной страной, где женщины были настоящими солдатами. […] Русские женщины не страдают от зимнего безделья, как мужчины. Поэтому они занимают относительно более высокую позицию в обществе[467].
Все же наш географ сомневается в том, что Россия со своими женщинами добьется скорого успеха: уж очень там плох климат. По ее наблюдениям, изобретения могут делаться в разных местах (для примера она перечисляет несколько, от беспроволочного телеграфа до психоанализа), но в конце концов используются там, где климат хорош, как, например, в Англии или в Коннектикуте. Но если Россия скатится обратно в свою вызванную климатом апатию, то «лучшие части Советской системы» будут переняты в местах, где погода им соответствует.
Эдмунд Уилсон[468]Самый известный американский критик столетия Эдмунд Уилсон был в России только однажды, но всю жизнь оставался преданным, искренним fellow-traveler. Его любовь к России и революции отмечена многолетним изучением Маркса; искренним преклонением перед Пушкиным; коротким периодом троцкизма; профессиональным знанием русской литературы, запечатленным в книге Окно в Россию[469]; многократными и не очень успешными попытками выучить русский язык; дружбой с Набоковым и оказанием ему эффективной, разносторонней помощи; восторженными и неправдоподобными интерпретациями Доктора Живаго; и под конец — тяжкой ссорой с Набоковым.
В начале 30-х годов Уилсон видел себя скорее в роли идеолога Нового курса, чем литературного критика. Депрессия показала нежизнеспособность капитализма, и Уилсон видел задачу в том, чтобы «вырвать коммунизм у коммунистов», перестроив Америку на основе экономического планирования и большого правительства[470]. Моделью была Россия, ее надо было видеть, и фонд Гуггенхейма дал солидный грант на путешествие. Он плыл старым путем, пароходом из Лондона в Петербург, но пароход был советский. Уилсон записывал:
американец, приезжающий в Россию из Англии, не без удивления обнаруживает, что он имеет больше общего с русскими, чем с англичанами. Европейский народ, который говорит на одном с ним языке, но держится своей устаревшей социальной системы, от нас дальше всех. С другой стороны, Советский Союз изо всех европейских стран имеет с нами больше всего общего. […] Советский Союз находится в таком же отношении к остальному миру, в каком находилась Америка в течение столетия после своей революции[471].
Такое предпочтение Советской России в сравнении с культурно и лингвистически близкой Англией кажется крайностью; но Уилсон не был одинок в своих идиосинкразиях. Несколько лет спустя подобный выбор будет сделан в большой политике. Во время Второй мировой войны президент Рузвельт считал своим основным партнером в установлении демократического порядка в мире Сталина, а не Черчилля. Как пишет историк, «Рузвельт был идеологом, который видел в России естественного партнера для Соединенных Штатов […] но никогда не считал таковым имперскую Великобританию»[472]. Что касается Уилсона в 1935-м, то после недели в Ленинграде возвышенные суждения о сходстве революционных ситуаций уступили место ориентальным схемам:
Тех, кто, подобно мне, считают, что американцы и русские похожи друг на друга, ждет открытие, что способы, какими они живут, различны до противоположности. […] Русские не расположены к точности, окончательности. […] Они никогда ничего не делают сразу. Более того, им свойственно восточное нежелание говорить что-либо, что разочарует собеседника[473].
В его путевых заметках поражает сочетание, впрочем не слишком редкое, между чуткостью к деталям и непониманием сути. В Ленинграде один из литературных приятелей пересказал ему поэму, написанную русским поэтом «отчасти под французским, отчасти под немецким влиянием, в которой гомосексуальные мотивы наложены на воскрешение Лазаря»[474]. В тройном пересказе на чужом языке мы безошибочно узнаем Форель пробивает лед Кузмина. Тут же Уилсон сообщает, что в Москве 1935 года «отношения между полицией и обществом кажутся почти идеальными», что его «поражают» те из знакомых русских, кто хочет уехать в Америку, и что он верит «восхитительному анализу Сталина, доказавшему невозможность Нового курса».
Постепенно он стал замечать «московский тик»: прежде чем сказать что-нибудь о политике, люди оглядываются через плечо. Он и сам стал оглядываться. Никогда в жизни он не слышал более скандальных историй о публичных фигурах, чем те, что шепотом рассказывают в Москве[475]. Культ Сталина — усы на каждом углу и в каждой газете — ему тоже не понравился. Однако он объяснил его необходимость историческими пережитками и низкой грамотностью русских. В Одессе он подхватил скарлатину и долго лежал в местной больнице, где самым большим его впечатлением были клопы. Но женщины вокруг были красивы и всегда пытались научить его русским словам. Впрочем, русские так плохо одеты, что их, чтобы оценить по достоинству, надо видеть без одежды[476]. Москва больше понравилась Уилсону, чем Питер: люди одеты лучше, и центр больше похож на американский. Его подругой в Москве была некая С., хорошо одетая переводчица из Госплана, «похожая на медвежонка». У С. была служанка, постарше своей хозяйки, но тоже в русском духе и хороша собой. Они частенько сидели обнявшись. Их отношения очевидно занимали Уилсона, и вот как он их объяснял: