Вот жизнь моя. Фейсбучный роман - Сергей Чупринин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и роман Георгия Владимова «Генерал и его армия», лучшее из того, что появилось на русском языке в 90-е годы.
* * *Кому как, а Феликсу Светову в литературе выпало три жизни.
Первую он прожил критиком – печатался в «Литературной газете», но заметнее у Твардовского в «Новом мире», выпустил даже сборники статей с названиями, звучащими сейчас смешновато, но в точности соответствовавшими тогдашним стандартам – «Ушла ли романтика?» (1963), «Поиски и свершения» (1965).
Затем – и это была жизнь вторая, – прокляв подцензурные страницы, закапанные соусами от Дюссо[529], Феликс Григорьевич с головой ушел в сопротивление правящему режиму – печатался за границей, а дома подписывал коллективные письма, облитые горечью и злостью, написал покаянный «Опыт биографии» и безоглядно искренние, хотя литературно не слишком удачные романы «Отверзи ми двери» и «Тюрьма». Претерпел, естественно, – и из Союза писателей был исключен, и год провел под следствием в «Матросской Тишине»[530], и отправлен в ссылку на Алтай – туда, где уже отбывала срок его жена Зоя Крахмальникова[531].
В тех жизнях я Феликса Григорьевича не знал. Застал в третьей – когда «узость чисто художественного взгляда на литературу», которую он так порицал в карбонарскую пору Resistance[532], неожиданно и, наверное, впервые открылась ему всем богатством своего спектра. И он вновь почувствовал себя писателем – прежде всего и по преимуществу. Да не просто писателем, а начинающим, раз и навсегда заняв место младшего рядом с Юрием Владимировичем Давыдовым, жадно прислушиваясь к мнению всех, кто в рукописях или уже в журнале читал новую его прозу.
Что осталось? Неплохой, хотя и не более того, Феликс сам знал это, роман «Мое открытие музея». Несколько отличных повестей о любви – ни о какой не о политике, а вот именно что о любви! И два безусловных шедевра – рассказы «Чистый продукт для товарища» о Юрии Домбровском и «Русские мальчики» о переделкинских соседях Давыдове, Анатолии Жигулине[533] и Юрии Карякине[534].
Достаточно, чтобы остаться в русской литературе.
О чем я, собственно, и написал в 2002 году – не слишком, наверное, взвешенно, но с сердечной тоскою и благодарностью – в преамбуле к его первой (а оказалось, единственной) посмертной публикации.
Вот эти строки, никогда и нигде мною не печатавшиеся:
«Это, – наверное, последнее, что написал Феликс Светов.
Или почти последнее.
Балагур и выпивоха, эпикуреец, любитель (и любимец) женщин, он – теперь-то это понимаешь – в остатние свои годы еще и работал поразительно много.
Вот именно что на разрыв аорты.
Будто знал, что истекают сроки. И прощался. Спешил. Досказывал начатое. Брался за все новые и новые сюжеты. Сторонился вымысла, поскольку был уверен: жизнь богаче и щедрее всего, что мы можем ей предложить.
Рассказывал о себе. А значит, – вот она, избирательность памяти благородного человека, – рассказывал только и исключительно о тех, кого любил и чьей любовью был счастлив.
Мерзость жизни, ее тягостность и мука его с годами занимали все меньше, а чужие, не способные стать своими, не интересовали совсем.
Поэтому световские рассказы и повести прощального десятилетия прочитываются как поэма о близости. И о близких.
Об отце. О сестре. О Юрии Домбровском и Юрии Давыдове, Анатолии Жигулине и Юлике Крелине[535]… В общем, о товарищах – Феликс дорожил этим старым и редко кому теперь на ум приходящим словом.
И конечно же – о женщинах, женщинах, снова и еще, еще раз о женщинах, последней ласкою смягчивших горечь рокового часа.
Он был зорок в своих наблюдениях и бесстрашен в своих оценках. Но – глаза, что ли, так были устроены? – в близких видел лишь то, что поднимает ввысь. И побуждает к благодарной нежности.
Мир никогда не открывался Феликсу Светову своей праздничной или – спаси нас и помилуй – парадной своей стороной. Но мир этот самый взял да вдруг и открылся ему как мир добрых людей, стоящих любви и любовью же отвечающих на любовь.
Будем считать, что ему повезло.
И что нам повезло тоже.
Всем, кто был с ним знаком и дружен.
И всем, кто сейчас читает последние его строки».
Вот что я написал, но оказалось, что такое представление писателя никак не совпадает с той легендой о стойком диссиденте и неутомимом борце с тиранией, которая уже сложилась в сознании его близких. Они обиделись. И ладно бы только на меня (почувствовав неудовольствие, я снял, разумеется, свое предисловие, так что публикация появилась в журнале без неуместных комментариев). Но мне почудилось, что близкие Феликса Григорьевича как-то и третьей жизнью своего отца и деда не вполне довольны. Ну, зачем в самом деле он память о себе как о пламенном трибуне и рыцаре без страха и упрека не то чтобы затмил, но потеснил моцартианским образом гуляки праздного, художника и только художника?
Может быть, я и ошибаюсь, конечно, но, во всяком случае, переиздав «Опыт биографии» (2006), правообладатели позднюю – озорную, чувственную и живую – прозу Феликса Светова оставили втуне.
И это уже мне как читателю обидно. И вам, наверное, тоже будет обидно, если вы в «Журнальном зале» войдете в двенадцатый номер «Знамени» за 1997 год и откроете для себя рассказ «Русские мальчики».
Он того стоит.
* * *А вот с Юрием Федоровичем Карякиным дружбы у нас не получилось. То есть в общих застольях у Давыдова Юрия Владимировича, у милой его Славы всё было прекрасно. Но наедине…
Хотя мы, раз жили в Переделкине через дом друг от друга, пробовали ведь сблизиться. То я к нему зайду по-соседски, то он однажды наведался. Понятно было, что поговорить. С папкой под мышкой, а в папке – рисунки Гойи.
С них и начали, но я серьезный тон разговора о материях, как в романах у Достоевского, серьезных долго не выдерживаю.
Так что скоренько своротил к каким-то – не помню уж, политическим или литературным – новостям, рассказал к месту забавную историйку, о чем-то спросил. Юрий Федорович, отдам должное его снисходительности, откликался охотно, но вообще-то смотрел на меня с некоторым недоумением. Явно не понимал, стоит ли тратить время на пустяки, если можно говорить о Гойе, о «Дон-Кихоте». И о «Братьях Карамазовых», конечно.
Отказался даже от рюмки. Сложил иллюстрации обратно в папку, и мы простились.
А спустя несколько лет, когда Юрия Федоровича уже не стало, я рассказал об этом визите Ире Зориной[536], его вдове. И повинился, что не смог соответствовать уровню. «Да перестаньте, Сережа, – отмахнулась она. – Это, значит, Карякин как раз статью тогда писал, именно о Гойе и Достоевском. Он ведь, когда был в работе, никого не слышал и ничего понимать не хотел. Хоть гром греми – только Гойя, только Федор Михайлович».
* * *Такая уж мода: в каждом втором, ну третьем московском ресторане непременно есть теперь полка, а где так и стеллаж, с книжками. Чаще случайными: либо задешево купленными на развале у метро, либо, а почему нет, собранными по квартирам у официантов. И очень разными – в диапазоне от тургеневской «Аси» до антологии поэтов Западной Африки. Но почти всегда это издания не нынешние, а советской поры.
На днях вот, ожидая, пока принесут салатики, столкнулся с читаным-зачитанным романом Ивана Шевцова «Во имя отца и сына». Еще – прошелся глазами по рядам – «Война» Ивана Стаднюка[537], «Имя твое» Петра Проскурина, «Все впереди» Василия Белова…
«Sic transit, – молвил, следя за мною, приятель. – А ведь как шумело, и никому теперь оказалось не нужным».
Ой ли? Писатели откровенно плохие, герои разоблачительных фельетонов перестроечной поры сегодня очень даже переиздаются, и кто-то же их раскупает. И Проскурина, и Анатолия Иванова, и Асадова[538] берут с лету, а уж Юлиан Семенов или Валентин Пикуль и вовсе выходят так часто, что Захар Прилепин может обзавидоваться.
В отвал, в небытие – говорю об этом с великой печалью – ушли как раз неплохие. Не самые, может быть, яркие, но, безусловно, достойные. Работавшие честно. И сделавшие немало.
Где, спрошу я вас, новые издания Владимира Тендрякова?[539] Сергея Антонова?[540] Виля Липатова?[541] Виталия Семина?[542] Бориса Можаева? Владимира Дудинцева? Сергея Залыгина? Даже Федора Абрамова?
Некому похлопотать, – это я понимаю. А с другой стороны – есть ли кому их сегодня читать?
Не диссертации писать – с этим-то вроде бы проблем нет, и университетский курс без героев вчерашних дней не обойдется. А вот так вот, просто – чтобы сначала купить, а потом прочесть?
Не уверен. И ведь понимаешь, что литература беспощадна, что выдергивает она под софиты совсем не многих, а удерживает в своей памяти всего лишь единицы, и не обязательно лучших, но все равно больно.