Заполье. Книга вторая - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все девицы этого боятся — в меру девственности своей, конечно, усмехнулся он; и хотят. И наш брат тоже, хотя чего бы, кажется, опасаться-то? Но вот потянешь, распустишь узелок девичий, нехитрый вроде совсем — и вместо разгадки, какой-никакой ясности такую получишь женскую кудель спутанную…
И свет зазимка был во сне ее, утреннем уже, разрозненном, и теплый запах пота его — любимый, призналась, и не сказала только, что чем-то уже больничным отдает, лекарственным; но поведать не могла, кажется, при всей-то непосредственности своей, о ночи другой, первой с мужчиной, мужем полупьяным, грубошерстным, так и оставшимся ей чужим, и страх с неловкостью и стыдом, и боль вторжения в мир ее, девчоночий еще, — боль понимания, что с нею делают…
Все в нас, даже и позабытое навсегда, казалось бы, навеки. А в ней недальний, еще не совсем в прошлое отошедший страх одиночества, тенью ознобной на всем лежавший, все помрачающий — после сынка, на тоску ее оставившего… Боже, у всех мирки теплые свои, мужья с детьми, круг родных и знакомых для воздуху, чтоб дышать было чем, жить, — а она одна, с матерью бурчливой, всем недовольной, не поговорить толком… да, где-то на окраине чужих жизней, на пустыре холодном, продутом, а если и зайдешь к кому, то не гостьей, а посетительницей скорее, с улицы откуда-то забредшей в грязной, промокшей обуви, с которой стекает на чистые чьи-то теплые половички, на домашние… Нет, страшно так жить, не умеет она, не научилась, не для того сшито было голубое в горошек платье на бретельках, не для стылого воздуха свободы, проклятой пустоты ее и воли жить как придется.
А с ним теперь не страшно, и это ничего, что с незадачей этой, так ее называет, он поослаб как будто, в себе замкнулся и перед жизнью то ли растерян, то ль ожесточен, и не знаешь, чего больше… Ничего, это временно, сам же говорит, что врачи хорошие, лечат как надо. А слабого оберечь, поддержать во всем, может, даже и легче, чем сильного, и она постарается, сможет, она-то знает, как плохо быть одной.
Не одной, нет — без него, единственного, она уж и не верила, что встретит когда-нибудь такого, своего; и какое бы ни было прошлое, но сейчас его как бы и нет, временно отменено оно, пусть на этот утренний час покоя всего лишь, забвения. Одно настоящее есть, он рядом, родным успевший стать, запах его, руки, знающие, где она ждет их: то запутаются в волосах, изголовье отяжеляя, забудутся в них, а то мимолетно вроде б заденут, напомнят о теле твоем, ведь молодом же еще, лягут, тяжелые и ласковые, и успокоят последнее в тебе неспокойное, на время отведут прочь все, что мешает быть им вдвоем и видеть слабый в темноте, бог знает от какого света блеск нетревожный их глаз… душ отраженье, может? Только настоящее, ну и сегодняшнее пусть, выходное, уже оно тоже есть, сквозь веки проникает снежным, холодящим своим, но даже и в него нет желания просыпаться.
Спала, светлые бровки недоуменно чуть приподняв, словно вглядываясь в глубину теплого своего бездонного забытья, где не забыто ничто; и побелочный, с долу идущий свет сеялся над ними, над их замершей вопросом жизнью, на лице ее степливался, на безвольной у него на плече руке с обломанным ноготком безымянного пальца, который хотелось поцеловать.
Парамонов не удивился, увидев его, выслушал с пониманием: «А что мы говорили?! Но и съездили, надеюсь, не без пользы. Когда процедуры закончили? Ага, неделя есть у вас, значит, как раз и документы почтой подойдут. Что ж, отдохните пока, а там, — и вздохнул невольно, — продолжим…»
Отдыхать не приходилось, надо было квартирку приватизировать на случай всякий, «хвосты подчистить» по кое-каким делам. Перевод денежный на Ларису он утром сразу же послал, иначе и разговора не будет никакого, не то что о встрече с дочкой; и позвонил, сказал о том, и получил, что называется, по полной, заготовленное наверняка: «Нет. Ей лучше не знать тебя совсем, не травмировать ей психику с малых лет. Ты ведь даже не можешь понять, что если перестанешь звонить сюда, встреч искать, домогаться, то тем самым по-настоящему, заметь, а не из ложно понятого отцовства пожалеешь ее, раздвоенности в душу не внесешь, комплексов… У нее есть любящие, надежные мать и бабушка, она вырастет нормальной в современном обществе девушкой… и зачем ей все эти треволнения, ожиданья, какой-то и где-то там отец, ну сам подумай? Тем более неадекватный, неизвестно чего ждать, по бабам каким-то дрянным ошивается… Нет уж, избавь. А если совесть есть, вправду если хочешь дочери родной помочь, то присылай, хоть на частичное содержание… Что, слабо будет? И неужто на алименты мне подавать? Сам знаешь, неважно с материальным у нас; а ей ведь и питание полноценное, и витамины нужны, и замарашкой чтоб не ходила, в ношеных тряпках из гуманитарки… чтобы в самом деле безотцовщиной перед подружками не выглядеть. Вот и докажи, что ее любишь, а не языком болтать. А то вы там все из себя, пишете всякое, в грудь стучите, а как на деле…»
Ждала конечно же, как по бумажке отчитала, и нечего стало ответить, нечем — по слабости своей, он понимал, по всяческой. Все, что он думал сказать ей, чем убедить попытаться, сослаться на то даже, что вынужден будет к вмешательству детского инспектора из гороно прибегнуть, заставят же, — все нежданно как-то об одно запнулось, о чем не то что не забывал теперь, но которое главным стало всему препятствием: ночь в вагоне… И как там ни дико, ни безжалостно к нему, к дочке самой, но и не права ль она? Ну, сходит один раз, другой, от силы третий — раз в месяц, если добьется, положено по закону… И что ей скажешь сейчас? О незадаче своей? Худшее будить в ней? «Посылать буду, само собой, не об этом речь. Прошу, ты все ж подумай получше, не сиротить же при… живом отце, так не делают, оглянись на других…» — «У них и отцы другие, не то что ты!..» И трубкой брякнула, слышно было, наловчилась с бряканьем именно.
«Исправить женщину?! — усмехнулся ему, из памятного, крошка Цахес. — Ребро, изначально кривое?..»
И труда некоторого стоило встретить прибежавшую к вечеру с работы Елизавету — как надо встретить, как она-то заслуживала того без оговорок, после разлуки двухнедельной. В шею уткнулась ему лицом, замерла, прижавшись, слезы поползли по плечу его, под рубаху — и горячие какие, надо же…
— Ну вот, здрассте… приехал же, — говорил он, не то что растерянный, но досадуя малость, целуя лоб ее, волосы, легко как-то пахнущие, свежо с улицы. — Наездился, никуда больше. Ну хватит, Лиз, ну же!..
Она помотала головой, не отрывая лица, не открывая, что-то в грудь ему сказала невнятное.
— Н-не понял, что?
— У меня глаза… красные, не смотри.
— Ну что ты, плакса моя, — серые они у тебя, милые же…
Удивление оставалось все-таки: как такие вот произрастают на скудной, захламленной, на промазученной почве заводских окраин, в среде мало сказать — грубоватой, откуда берутся? Изредка хоть, но ведь вырастают, появляются же; и неистребимо это, нежное во многих проявлениях жизни и совсем уж беззащитное, казалось бы, невыживаемое в заскорузлом нашем существовании, вопреки всей жестокости его, природной и человеческой… кем-то хранимое? Как указание тоске нашей, упованиям тысячелетним, в ожиданиях иссохшим? И не обещания даже, но лишь намеки на возможность иного, с этим мироустроительным равнодушьем или скорее бездушьем ничего общего не имеющего. Как-то даже и поспорили опять с Лешкой, и началось-то, как чаще бывает, от случайного словца ли, поворота разговора, о другом вроде бы Иван говорил, вслух раздумывал: «Знаешь же, когда история берется разрешать какую-то назревшую проблему свою, она не брезгует никакими самыми грубыми или даже гнусными инструментами, способами, личностями тоже, возьми хоть троицу эту, меченого, хромого да беспалого… параноидальные же типы, какие-то монстры предательства, нелюди. Так же и природа, кстати сказать, все задачи свои решает, нам порой неведомые, едва ль не по принципу: чем хуже — тем лучше, нещадно к материалу живому». — «А как же это: не то, что мните вы, природа… как там дальше? В ней есть любовь, в ней есть язык — не так? Тютчев ведь». — «Не так. Неглубокий, смею думать, взгляд здесь у него, пантеизм дачный, послеобеденный. Не зря он его так и не дописал». — «Ну, ты обнаглел, в натуре… — студенческую лексику вспомнил Поселянин. — Не пузырись!..» — «А вы — прижмурились, природолюбы, видеть не хотите суть. Антропоморфизмами балуетесь — от комплекса древнего, страха перед ней, похоже… да, подальше спрятанного, придушенного. Чумное поветрие на вас бы, что ли, чтоб опомнились маленько. Или еще чего-нибудь такого, сугубо природного… Другое дело — сохранять для себя ее, беречь в меру сил, мы с ней соприродны как-никак, по уши в параше ее физиологической и всякой…» — «У кого это ты научился на божьи установления гавкать?.. — сощурился тот, явно от сути разговора уходя, в сторону свильнув, а такое нечасто с ним бывало. — Гляди, добром это не кончится…» — «А никто из нас добром не кончит, такого не бывало еще. Один он, конец…»