Между страхом и восхищением: «Российский комплекс» в сознании немцев, 1900-1945 - Герд Кёнен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Долгий разговор по телеграфу 14 ноября между Коном и Гаазе на одном конце провода и Радеком и Чичериным на другом «вполне прояснил» последним ситуацию. Как ни странно, Радек убедился, что в Берлине дела пошли не по желаемому пути, услыхав, что Гаазе отклонил предложение большевиков «прислать хлеб».
Это предложение, как справедливо расценил Гаазе, диктовалось совсем не филантропическими, а исключительно «реально-политическими» соображениями. Оно непосредственно примыкало (в этом и странность) к переговорам с кайзеровским правительством и Верховным командованием сухопутных войск о «дополнительных договорах» и секретном военном соглашении, заключенных в августе, когда большевистское руководство то и дело предлагало в ходе согласованной акции Красной армии и австро-германских оккупационных войск реквизировать новый урожай зерновых на Украине и в Донецкой губернии[105] и поделить добычу. Немецкую сторону не убедили заверения, что там «хлеба хватит на всех», и она отклонила эти предложения{502}.
Теперь делу придавалась революционная окраска: германские, австрийские и венгерские части на востоке, в которых уже возникли гарнизонные советы, совместно с красноармейскими частями, подавляя бунтующих «кулаков» и казаков, конфисковывали бы урожай для голодающей революции в России и в Центральной Европе. В процессе они превращались бы в части объединенной германо-австро-венгерской и российской революционной армии, которую при необходимости можно было бы использовать и против войск Антанты «на Рейне или на Урале» — подобно тому, как отряды «интернационалистов», сформированные из рекрутированных военнопленных из стран Центральной Европы, использовались против белых и интервентов в самой России. Так Радек объяснял этот план Альфонсу Паке и другим{503}.
Предложение Гаазе «хлеб, который вы хотите пожертвовать германской революции», все же «отдать голодающим в России» продемонстрировало, естественно, подлинную классовую натуру берлинских «народных представителей». «Иуда Искариот совершил второе после 4 августа предательство», — восклицает Радек в своих воспоминаниях много лет спустя{504}. Характерны не только эпитет «Иуда», но и параллель с августом 1914 г. С ленинской точки зрения, мир снова начал раскалываться на два больших лагеря, которые оставляли возможными лишь два пути: «…или Советская власть побеждает во всех передовых странах мира, или самый реакционный, самый бешеный, душащий все мелкие и слабые народы, восстановляющий реакцию во всем мире англо-американский империализм, великолепно научившийся использовать форму демократической республики»{505}. Таким образом, российский большевизм превратился в «мировой большевизм»{506}.
Различия «б-ков» и спартаковцев
Благодаря ленинскому тезису о большевизме как универсальной модели развитие событий в Германии и Центральной Европе оценивалось в Москве всецело по российским меркам, — хотя это само по себе противоречило программе, поскольку было твердо установлено как аксиома, что с распространением социалистической революции центр «всемирного большевизма» должен переместиться в первую очередь (согласно общепринятым взглядам) в Берлин. Но, когда глобальная ситуация обострилась до альтернативы «советская власть» или «реакция», в качестве универсальной модели стал рассматриваться захват власти большевиками в России с различными его этапами. Сохранявшееся различие Ленин выразил в постоянно повторявшейся теперь формуле, что если социалистической революции в России было легче захватить политическую власть, но труднее утвердиться в социально-экономическом отношении, то в Германии и в демократических странах Запада ей будет труднее захватить власть, но легче всецело утвердиться. Так, после германской Ноябрьской революции и «предательства» социал-демократии часы были просто снова переведены с «октября» на «февраль». В цепи нехитрых аналогий речь велась о «двоевластии в Германии», Эберт стал «немецким Керенским», Либкнехт — «немецким Лениным», а Носке мутировал в «немецкого Колчака»{507}.
Когда Карл Радек — с фальшивыми документами и в форме австрийского солдата — появился 19 декабря в Берлине, Роза Люксембург и Лео Иогихес встретили его «с некоторой напряженностью», как говорится в литературно приглаженных воспоминаниях Радека. «Со времени раскола в польской социал-демократии в 1912 г. мы не беседовали друг с другом». Это очень мягко сказано: в действительности Люксембург и Иогихес вычистили своего ученика из польской партии в ходе дисциплинарного процесса, где звучало много оскорбительных для чести Радека обвинений, а в германской партии его сунули в маргинальный угол «бременских левых радикалов». После этого с ним, казалось, было «покончено» в обеих странах.
И вот теперь на сцене появляется тот самый Радек в качестве большевистского комиссара с явными притязаниями на неформальное руководство германской революцией. Реакция Розы Люксембург была резко отрицательной, почти аллергической. По свидетельству Пауля Леви, ему пришлось вмешаться, чтобы «по крайней мере обеспечить “корректный” прием». При этом Роза Люксембург заявила: «Нам не нужен комиссар по большевизму, пусть большевики со своей тактикой сидят у себя дома»{508}. Действительно, речь шла не просто о борьбе за статус, но о политике, которую надо будет проводить в дальнейшем. Различия выявились со всей очевидностью.
Еще до своего появления в Берлине Радек в серии статей, опубликованных в бременской газете «Коммунист» и распространявшихся также в виде брошюр, описал «развитие социализма от науки к действию» и «уроки российской революции». Его рассуждения во многих отношениях представляли собой антитезу тому, что Роза Люксембург только что возвестила в своем программном тексте «Чего хочет Союз Спартака?». Если там говорилось: «Союз Спартака никогда не возьмет на себя правительственной власти иначе, как в результате ясно выраженной, недвусмысленной воли огромного большинства пролетарской массы всей Германии», — то Радек, наоборот, заявлял, что революция никогда не начнется «как действие большинства населения». И кроме того, он постулировал, что диктатура пролетариата по сути означает диктатуру меньшинства; в ином случае она, согласно учению Каутского, была бы вредна в России и бесполезна в Германии{509}.
Ссылка на Каутского — которого Ленин в своей брошюре только что обозвал ренегатом — была адресована большинству независимых социал-демократов, от которых «Союз Спартака» организационно так и не отмежевался. Отношение к российскому большевизму Радек превратил в коренной вопрос социалистической революции вообще: «Социалистическая революция рабочих России показывает европейскому пролетариату путь, ведущий к власти», подобно тому, «как она вообще показывает типичные черты революции рабочих». Он добавляет: «Кого отпугивает это лицо, кто отворачивается от него, как от головы Медузы, тот отвернется вообще от пролетарской революции, отвернется от социализма»{510}.
В смягченных позднейших воспоминаниях Радека эти разногласия описаны так: «Спор шел в первую очередь о терроре. Роза болезненно воспринимала то, что Дзержинский был главой Чека. Ведь нас же не одолели террором. Как можно делать ставку на террор?» Радек объяснил ей, что террор исключительно полезен, если речь идет о том, чтобы выиграть «несколько лет» для мировой революции. Да и вообще говоря, буржуазия ведь уже «осуждена историей на смерть», и ее сопротивление можно сломить силой гораздо эффективнее, чем сопротивление поднимающегося пролетариата. «Либкнехт горячо поддержал меня. Роза сказала: “Возможно, вы правы. Но как Юзеф [Дзержинский] может быть таким жестоким?” Тышка[106] [Иогихес] засмеялся и сказал: “Если нужно, ты тоже сможешь такой стать”»{511}.
Рассказ Радека во всяком случае соответствует месту, посмертно отведенному трем мученикам германской революции в революционных святцах. Роза Люксембург обрела лик далекой от жизни святой столпницы. Иогихес-Тышка, «как всегда строгий конспиратор», считался практиком, с которым вообще-то можно было работать, если бы он не погиб. А Карл Либкнехт оказался способным к обучению вождем германской революции, каковым его объявила московская газета «Правда» уже в середине ноября.
Либкнехт — «немецкий Ленин»
Временами казалось, что Либкнехт вполне готов взять на себя приписываемую ему историческую роль «немецкого Ленина». Вместе с тем подобная характеристика совершенно абсурдна как в идеологическом, так и в характерологическом смыслах. Либкнехт был убежденным антиматериалистом, в тюрьме «изучал законы человеческого развития» и пришел — ни больше, ни меньше — к опровержению фундаментальных историософских и политэкономических аксиом марксизма. Если говорить на языке марксистских категорий, Либкнехт, для которого высшее развитие человеческого рода заключалось в «схватывании невозможного», был «утопическим социалистом» par excellence и скорее пролетарским проповедником пробуждения, чем революционным властным политиком диктата{512}. Но именно это, вероятно, и лежало в основе его харизматического воздействия на уставшие от войны и ожесточенные «массы», хотя — или как раз потому что — до войны он никогда не играл заметной роли в теоретических и политических дебатах германской социал-демократии и, даже будучи сыном Вильгельма Либкнехта, исторической фигуры, одного из основателей СДПГ, всегда оставался в партии аутсайдером и одиночкой.