Письмо королевы - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так все происходило. И что же оказалось на поверку?! Сам не свой слушал я рассказ Феклиста:
– Оказывается, барину вдруг стало в дороге дурно. Да так, что он каждый миг Богу душу готов был отдать. А до станции далеко еще. Он велел Михайле поворачивать и везти его на предыдущую станцию. Видать, там отлежаться хотел. Однако отчего-то приказал Михайле всякому встречному говорить, седок-де его на полдороге сошел и в другую кибитку пересел. Да еще и приплатил негоднику за ложь. Тот и рад был стараться. Привез черного господина на станцию, стали его в дом заносить, а он за сердце похватался – и отдал Богу душу, ни словечка не промолвив. Помер, стало быть!
Я слушал это – и сам был ни жив ни мертв. В ушах зазвучал вдруг голос графа Сегюра:
«Что с вами, Виллуан? Что вы так побледнели? Что схватились за грудь?»
И то, как Виллуан отвечал слабым голосом: «Ни-че-го страшного, граф. Минутное недомогание… это бывает со мной часто… дьявольщина… ничего, я научился это одолевать усилием воли. Боль уже прошла, не тревожьтесь».
Итак, он был болен, видать, от треволнений надорвал сердце, да и умер. Так что же получается, я гнался воистину за призраком?! Я промчался пол-Европы за несуществующим черным вороном? И письмо, коего воздействия я так опасался, никогда не попадало в Париж?!
Я был сам не свой в эту минуту. Попадись мне сейчас тот сговорчивый лгун Михайла, я бы, наверное, прибил его. Несколько месяцев моей жизни было у меня изъято! Я мог бы давно воротиться домой! К Агафьюшке! Я был бы избавлен от разрывающих сердце событий, в коих принужден был участвовать! Я не согрешил бы с Мадлен, не овладел бы письмом королевы, не вез бы сейчас донесение Симолина для князя Безбородко…
Я опустил голову, не ведая, как можно оценить события моей парижской жизни. То ли черной краскою закрасить их, то ли… нет, белою никак нельзя, но и только черною – тоже несправедливо!
И вдруг меня осенило!
– Постой, Феклист! А не сохранилось ли вещей того господина? Он вез при себе важные бумаги, все думают, что они пропали… Или все его добро было выброшено?
– Отчего ж оно было вдруг выброшено? – удивился Феклист. – Разве вы не знаете немцев? Они ничего не выбрасывают. Хозяин здешней станции – немец, Ганс Иваныч. Значит, у него все в сохранности и целости сохраняется. Ежели желаете, я его покличу.
Явился Ганс Иваныч. Он соблаговолил вспомнить сию историю, однако не спешил выдавать мне имущество Виллуана. Последовали долгие переговоры, в ходе коих я кое-как смог убедить важного, положительного немца, что ни платье, ни белье, ни обувь, ни прочие вещи покойного не имеют для меня никакой ценности, а необходимо мне увидеть лишь бумаги, которые он вез с собой. Самую решительную роль в переговорах сыграли несколько монет (теперь, путешествуя с официальным званием курьера, я не был стеснен в средствах), и вот наконец отдали мне плоский кожаный кошель, который Виллуан носил на шее. Я раскрыл его и начал торопливо просматривать бумаги. Их было немало, но меня они мало волновали, хотя, должно быть, его превосходительство Алексей Алексеевич и сам граф Безбородко сочтут их заслуживающими внимания. И вдруг среди вороха писем и бумаг увидел небольшой пакет, насквозь, вдоль и поперек, прошитый нитками.
Вот оно! Вот письмо, за которым я гонялся! Виллуан, как и обещал тогда Сегюру, обезопасил его от вскрытия. В самом деле, невозможно распечатать конверт, не разрезав ниток. А восстановить прежний вид письма потом тоже немыслимо, ибо ниток таких вовек не подобрать. То-то Виллуан хвалился:
«Я раздобыл нитки, которые сами по себе, быть может, единственные в природе. И то письмо, которое я повезу, будет прошито именно этими нитками».
В самом деле, нитки удивительные. Длинные, тонкие, шелковистые, да как причудливо окрашенные – с одного края черные, с другого – рыжие. В точности волосы моей Агафьюшки!
Боже ты мой… да ведь это не нитки! Это и есть волосы… ее волосы!
Несколько мгновений я ощущал себя так, словно из груди моей выдернули сердце. Не верил глазам, снова и снова ощупывал волосы, опутывающие, скрепляющие, охраняющие тайны письма Виллуанова, а перед глазами так и вспыхивали картины минувшего. Вот мы с женой ждем в гости Жюля, и только два человека знают о том, что он должен прийти: Алексей Алексеевич и Агафьюшка. Жюль не приходит, он найден убитым. Все его бумаги украдены. Вот Агафьюшка отворачивается от меня, гонит прочь, отталкивает, плачет непонятными слезами, зовет постылым…. Вот она беспрестанно повязывает голову платком… Виллуан! Он соблазнил Агафьюшку, это она рассказала ему обо мне, о моей должности, он срезал с ее головы волосы, он убил Жюля!
Я сидел, как громом поражен, и планы самой страшной мести роились в мыслях моих.
Не ведаю, сколько времени минуло. Я одумался. Кому я буду мстить, вдруг подумалось мне. Виллуану? Он мертв. Агафьюшке? Она грешна передо мной, да ведь и я пред ней грешен! Мы квиты, и ни слова упрека не скажу я ей… однако и сам каяться не стану.
Нужно скорей воротиться в Санкт-Петербург. Нужно отдать начальству письмо Симолина, а самому… В это мгновение я твердо решил уйти в отставку, забрать жену и уехать с ней из столицы, уехать куда-нибудь в глушь, в провинцию, еще не знаю куда. На Волге, в Нижнем, есть у меня дядька, отправлюсь к нему. Нужно выкинуть из головы, из сердца все, что было. Столичная жизнь тлетворна и развратительна, что у нас, что в Париже. Французская королева признавалась в тайном грехе, в обмане супруга… Я прочел это проклятое письмо! Чего же я жду от несчастной жены моей? Бежать из столицы, бежать, не подвергаться искушению самому, уберечь от искушений Агафьюшку… В столицах вызревают мятежи и зреет разврат, в глуши – покой мыслям и отдохновение сердечное!
Но письма королевы я не отдам никому. Какая ни есть, она все же беззащитная женщина, и мне ее жаль. Кто знает, как сложатся отношения России и Франции. Не хочу, чтобы эта тайна стала оружием в руках врагов королевы. Чует мое сердце, чашу, полную несчастий, предстоит испить бедной женщине, но я не добавлю к ним ни единой капли из рук своих.
Наши дни
Влада увели первым. За ним – Ларису, все это время следовавшую за троллейбусом в черном джипе, но в один миг захваченную спецподразделением, бойцы которого попали в троллейбус все через ту же дверь, что и Влад, а потому остались незамеченными и им, и Алёной.
– Лихие ребята, – глядя на Ларису и Влада, сказал Муравьев с таким выражением, словно грязно выругался. – Не успели приехать в Нижний, а чужую машину уже увели. В угоне джипяра-то. Лихачи!
В багажнике джипа, в большой сумке, лежала небрежно свернутая черная норковая шубка вместе с прочими атрибутами цивилизованной дамы, в образе которой Лариса мелькнула перед Алёной в Оперном театре. А за рулем она пребывала в жутковатом образе панка-рокера-трансветита-извращенца.
Лариса, уже стоя в наручниках (настоящих, а не бутафорских, которые Алёна с облегчением вынула из кармана), посмотрела на писательницу Дмитриеву белыми от ненависти глазами и буркнула:
– Вот и делай после этого добро людям! Зачем мы только вернули вам ваш дурацкий капэкашник! Выкинули бы в помойку, тогда бы вы нас сроду не вычислили!
– Да, – грустно сказала Алёна. – Наверное, не вычислила бы. Хотя вы сами в этом виноваты. Ну, дала я вам визитку… Ну и сунули бы ее куда-нибудь – куда суют всякие визитки, или хоть в пубель[33] отправили бы, – а вы зачем-то в Интернет сунулись, верно? Ну и прочитали там невесть что обо мне. Правда же?
Лариса угрюмо кивнула:
– И такая, и сякая, и благодарности от УВД, и раскрытие кражи в Художественном музее[34], и бесценный аналитический ум…
– Бесценный аналитический? – пробурчал Муравьев. – Это ж надо! А что, ведь в самом деле так!
Алёна не обольщалась его словами, так как по опыту знала, что Муравьев всегда добрел непосредственно после того, как писательница Дмитриева подверглась смертельной опасности. Потом он свыкался с мыслью, что эта зануда с парадоксальным умом жива и здорова, – и начинал вести себя по отношению к ней с прежним ехидством и недоверием. Интересно, на сегодня его лояльности хватит? Дело-то ведь еще до конца не доведено!
– Прочитали и забеспокоились, – сочувственно продолжала Алёна. – И начали за мной следить. Пугать по телефону принялись, а ведь тот милиционер… он… им меня тоже пугали! Ну, впрочем, неважно. Увидели, что я в Оперный пошла, – и решили, что я вот так влет обо всем догадалась. И на всякий случай подстраховались: сняли табличку с именем Альберта Григорьева-Канавина, которая висела рядом с картинами. Вы только один просчет допустили: самую лучшую его картину не сняли. Ту, где черно-рыжая дама в таких невероятных юбках изображена. Если б не эта картина, я и внимания не обратила бы на другие работы. И очень может быть, вы успели бы забрать письмо прежде, чем я обо всем догадалась.