Опавшие листья - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да будто это так важно, Теплоухов? — сказал Федя.
— А как же! Как же! — даже возмутился всегда спокойный Теплоухов и повернулся лицом к Феде. — Помилуй Бог! Как не важно! Российская Императорская почта! Это почувствовать надо. Императорская! Не фунт изюма! Умри, а письмо доставь… Все одно, как присяга! В этом, Кусков, — все. Мы маленькие люди, мы незаметные люди, а чем меньше ты, тем точнее должна быть работа. И заметьте. Заметьте, не за деньги!.. Какие уж деньги у почтового чиновника!?. Кот наплакал… Колбасой да чаем пустым питаются. А из-за самолюбия… Русская почта… Нельзя… Это понимать надо… Вы знаете, у нас в фельдъегерском, взять, корпусе такие истории помнят. Вез курьер императору Николаю Павловичу пакет из Севастополя во время Крымской войны. Гнал день и ночь и не ел ничего. Пакет во дворец доставил и умер от утомления. И, знаете, я уверен: счастливый умер… Долг — превыше всего… Как бы мелок он ни был… Долг!
Теплоухов сосредоточенно смотрел вдаль. Он молчал некоторое время, молчал и Федя.
— И кто знает, — вдруг сказал Теплоухов. — Что мелко и что крупно… Но исполнение долга: в этом счастье.
Федя опять покраснел. Кольнуло в самое сердце. Его долг — идти в гимназию, а не ехать с Теплоуховым на парад. Его долг — отвечать по латинскому, переводить Саллюстия, а не любоваться войсками. "Но меня соблазнил Теплоухов, — зайцем метнулась лукавая мысль, — это не я, а Теплоухов виноват, что я не исполняю своего долга".
Теплоухов точно угадал его мысли.
— Говорю вам о долге, — сказал он, и, как тесто, расплылось в улыбке его лицо, — а сам вместо того, чтобы везти вас в гимназию, увожу от нее все дальше и дальше… На парад… Знаете, Кусков… Конечно, не гимназия виновата, но сколько неправды там было, а выдавали за правду… Сказать ли?
— Говорите, Теплоухов, я вам верю.
— Братец ваш — Ипполит — с плохим народом связался. Знаю я их всех! Со всеми в одном классе был. И Алабина, и Бродовича, и Ляпкина, и Каплана знаю. Жид на жиде… Ну скажите, зачем они всегда клевещут на войско, на полицию, на чиновника, на Россию? Уж так у нас все безнадежно плохо, так бездарно; так жалко, что жить не стоит. А дай жидам власть: и берега кисельные станут, и реки молочные потекут. Правда на земле станет… Послушать их — в полиции бьют и запарывают людей.
— А не бьют?
— Да, никогда, Кусков!
— Ну, а пьяных разве не бьют… Я слыхал.
— Слыхал? А от кого слыхали? От них… От первых учеников слыхали. Было бы, лгали подонки, а то лгут те, что лучшими себя считают. Бродович-то, мильонер, редактор, а Абрамка всегда что-нибудь гадкое скажет.
— Я слыхал, пьяных бьют, — несмело повторил Федя.
— Пьяным уши трут, чтобы очухались, не умерли. Ну, толкнет иногда городовой… Так и пьяного знать надо. Что он тоже не ругает городового-то? Не дерется?.. Не ангелы люди-то. Эх, Кусков, — жизнь не книжка, а они хотят по книжке ее сделать. Присмотритесь, Кусков, что они делают, эти великие умы, а что мы творим, маленькие люди. Бойтесь жида. На то пришел он, чтобы все разрушить, что создает русский гений… И… ну разве это не гений?.. Разве не красота!.. Да оглянитесь!.. Глядите же!..
XIX
С площади, из-под арки с чугунной колесницей славы, из широких ворот, украшенных заиндевелыми черными щитами, мечами и шлемами, неслись дружные резкие ответы войск. Кто-то объезжал полки и здоровался с ними.
По тротуарам тянулся народ, пропуская входившие на площадь войска. Едва выехали на площадь, Федя понял всю силу восклицания Теплоухова.
Несказанная была красота.
Красота севера… Красота Петербурга… Большой мечты сурового Царя, воплотившейся на низких болотных кочках, среди ельника и вереска.
Из-за высоких зданий штаба округа, из-за домов Мойки, бледно-пестрыми акварельными пятнами протянувшихся вдали, из-за клубов белого дыма, валившего из сотен труб и по-зимнему, густо, четко, ложившегося длинными хвостами на зеленоватое небо, подымалось солнце и выглядывало робко из-за колесницы славы на арке Главного штаба.
В улыбчивой нарядности солнца, в его блеске на ледяных сосульках, свешивавшихся с чугунных коней, с труб и крыш, была весна. И по-весеннему молодо сверкало небо.
Внизу, в снежных туманах, в серой неприглядности разбитого, растоптанного снега еще была зима… Был мороз. Стыли ноги и руки, больно щипало за уши и странно было, что не грело солнце, озарявшее высокую колонну и ангела с крестом на ней.
Весь осиянный, темно-красный, суровый дворец сверкал многочисленными окнами, колоннами и балюстрадами балконов, и четко ложились тени от выступов подъездов, от фонарей, от тумб на тротуаре, от труб на крыше.
Торжественна была площадь, замкнутая величественными, громадными зданиями, и не понимал, но чуял в них Федя тот стиль, о котором ему говорила мама. Он знал площадь. Она ему была родная… Он не понимал, но чувствовал всю ее красоту. И крутое крыльцо Эрмитажа с гигантами из серого блестящего камня, поддерживающими тяжелый навес и розовый куб архива напротив, и строгие, высокие здания штабов… Всегда внушала эта площадь Феде какой-то страх и уважение. Точно таила в себе она что-то страшное в прошлом и грозила еще более страшным в будущем.
Здесь всегда было тихо. Торжественно молчаливы были часовые у дворца, и городовые и околоточные были особенно суровы. Страх и почтительность всегда внушала площадь Феде. Казалось: надо снять шапку перед дворцом или поклониться седому старику в высокой и медвежьей шапке и черной шинели с широкою перевязью, что стоит у решетки колонны.
Сейчас площадь была полна войсками. Глаза разбегались от этой массы людей, то замирающих в больших четырехугольниках, то вдруг копошащихся, обчищающих сапоги, шинели, пляшущих на месте, чтобы согреть застывшие ноги.
— "Вот они — войска! — думал Федя. — Вот та армия, о которой с благоговением говорит мама… Вот оно, то победоносное, христолюбивое, православное воинство, о котором торжественно возглашает столько раз во время службы дьякон".
И, как мотылек о стекло, билось радостною тревогою сердце. Глаза смотрели, хотели все видеть, унести в памяти, насытить ум красотою, запечатлеть величие картины и все рассказать маме… Только она во всем их доме поймет его. Она, няня Клуша и Феня… Но не мог он все охватить и приметить. Видел кусочки, замечал мелочи, обрывки, лоскутки…
Давила торжественность обстановки. Толстый, важный, красный генерал с седыми усами с подусками, надуваясь, кричал: "Смирна!"…
"Кому кричит? Что надо делать? Не касается ли это и его, Феди? Как хорошо, что Теплоухов сам его поставил и сдал на попечение околоточному, с которым поздоровался "за руку". Околоточный «друг» Теплоухова и он, если нужно, защитит Федю".
"Какие красивые серые лошади под трубачами в красных черкесках… Должно быть, арабские… Ножки тоненькие, стройные… Странно смотреть, вот-вот сломятся. Внизу у копыта прилип снег, а выше копыто влажное. Там снег тает — теплое копыто, живое… Одно темно-серое и ножка темная до колена, как серебро в черни. Другое розовато-желтое и ножка белая… Серебряная… На груди ремни с набором: шишечки и сердца. Под гривой, когда она трясет головой — корона выжжена на шерсти… Почему корона? Спросить бы!.. А глаза какие! Темные, выпуклые, точно… нет и сравнить ни с чем нельзя. Такие красивые, живые, умные"…
Федя стоит близко к ним, и в них отразился маленький гимназистик с красным лицом и побелевшими ушами.
"Это лошадь меня видит. Что она думает? Откуда она? Такая прекрасная. Задумчивая… Как ее зовут?.. Спросить бы?"
Но спросить не смел…
Вдруг попала в угол зрения Феди группа офицеров. Их было пять… или шесть. Они курили и смеялись чему-то, что рассказывал бледный, тонкий, с маленькими русыми усами.
"Бросили папиросы. Разбежались… Что они? Испугались чего-то? Как мальчишки… Смешные… Кричат: "Смир-рна!" Весь громадный полк насторожился".
— "Р-равняйсь!.."
"Все повернули головы направо. Напряженно смотрят, ерзают вперед, назад… штыки убрали. Офицер что-то машет рукою".
— "Смир-рна"…
"Стоят, не шелохнутся. Дышат или нет? Дышат. Ведь не могут же так долго не дышать. Чуть пар идет. Какое красивое лицо у этого солдата, что напротив, да и у того, у них у всех одинаковые лица. Какие серьезные. Я бы рассмеялся… А Липочка… фыркнула бы… Она не может, такая смешливая. Ей палец покажи — смеется".
"На пле-е-чо!"
"Ловко!.. Ружье, должно быть, тяжелое, а они — раз-два — и готово. И какой красивый шорох рук, когда упадали на место".
"А собака! Собака!.. Господи… Как же!.. Вот маме расскажу… Не поверит. Пришла и легла против строя. И никто не прогонит. Должно быть, их собака… Полковая… Лежит… пасть разинула. Дышит, язык высунула. Точно дело делала! Пришла отдыхать!.. Ах! Вот смешная!"
"А там музыка играет"…
"Это «наши» семеновцы входят"… Федя узнал их.