Вне закона - Эрнст Саломон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять выстрелы. Теперь мы бежим, затравленные, подстегиваемые криками и ударами. Толпа гонится за нами. Перед нами возникает высокая красная стена. Ворота распахиваются. Мы стремительно несемся. Теперь мы в казарме саперов. Красные повязки собираются в воротах и перекрывают вход напирающим. Мы стоим во дворе, запыхавшиеся, окровавленные и разбитые. Рейхсверовцы осаживают нас и сопровождают в место расквартирования. Конный манеж, весь пол плотно покрыт серой гороховой соломой, принимает нас.
При этом штурме сквозь толпы семеро наших были застрелены и избиты до смерти. Вут хрустел, лежа на полу манежа: — В следующий раз, видит бог, мы приедем в этот город со 150-милимметровкой. Но Титье, неисправимый, замечает: — Подраться — это всегда здорово, даже если при этом тебя самого тоже побьют.
Три дня пролежали мы в манеже. Мы лежали на шелестящей, пыльной соломе, возбужденные, усталые, изможденные, полные глухой, пожирающей ярости. Один из баварцев изо дня в день однообразно рассказывал, как погиб Бертольд. Этот человек до самого конца был с капитаном. Бертольд под защитой шинели смог добраться до той боковой улицы. Там матросы и рабочие встретили его. Один из них узнал его по ордену Pour le merite. Они напали на него, он защищался, он бился как лев, удар приклада по его непокрытой голове заставил его упасть. Он с трудом вытянул саблю, которую он все еще нес на поясе, но ее у него вырвали из рук. Он, половиной туловища прислонившись к фонарному столбу, сражался за свой орден. Они сорвали с него орден, они топтали ему ноги, они разорвали ему мундир, они ломали его неоднократно простреленную руку. Бертольд отнял пистолет у матроса, застрелил его, они бросились на него, нож блеснул, разрезал ему горло. Он медленно испускал дух, в одиночестве, борясь, затоптанный ногами в грязь. Его убийцы разделили его деньги. Баварец лежал в одном из подъездов, раненый, под охраной.
Один из охраны поезда рассказывал, как их атаковали и перебили, только совсем немногие остались живы. Снаряжение разграбили.
Один из саперов Рейхсвера рассказал о больших потерях, которые мы причинили жителям Харбурга. Мы сказали этому солдату, что мы думаем о его превосходной части, и он обиженно удалился. Но фельдфебель, который руководил нашей охраной, сообщил злорадно, что Берлинский путч провалился. Мы слушали его удивленно. Тогда Титье сказал: — Да, правильно, мы и хотели сделать, собственно, путч. Но, путч провалился, и Капп сбежал.
И мы оставили этого героического юношу и закопались в солому.
Что должно было произойти с нами, не знал никто. Мы сидели и ждали, и у нас было много времени для размышлений. Пришла сестра капитана и принесла нас сигареты. Баварцы стояли вокруг нее безмолвно и с дрожащими лицами. Она была тихой и смелой. В вечер ее посещения никто в манеже не говорил ни слова.
На третий вечер я сказал Вуту: — Чем больше я задумываюсь над этим, тем увереннее я знаю, что наша борьба не заканчивается. Но я также знаю, что мы к этому времени обязательно должны были потерпеть неудачу. Нас никогда больше не применят снова как отряд. Теперь каждый должен по отдельности приступать к своей собственной борьбе. Что ты будешь делать, Вут?
Он лежал и смотрел, скрестив руки за головой, в потолок манежа и сказал: Поселюсь! Да, нужно поселиться. Мы, мои последние десять солдат и я, последние гамбуржцы, мы объединимся и поселимся. Станем крестьянами. Где-нибудь, черт побери, в Локштедтском лагере или в Люнебургской пустоши или на Бременском королевском болоте, там мы поселимся, построим дома, крестьяне и солдаты, это здоровая смесь.
Я сказал: — Да, это работа. Но эта работа не для меня. Потому что, видишь ли, это как болезнь. Я думаю, что я никогда не успокоюсь. То, что мы делали до сих пор, это было, видит Бог, вовсе не зря. Кровь никогда не проливается зря, она всегда заявляет о своих правах, которые однажды, все же, осуществляются. Но на этот раз и сейчас, промежуток между потерями и успехом кажется мне слишком большим. Это, я думаю, получается так потому, что мы, в принципе, были оторванными от жизни — пойми меня правильно, несмотря на то, что мы всегда находились в центре событий, все же, мы боролись на совсем другом уровне, чем тот, который оказывался действительно нужным для Германии. Я думаю, что то, что формировалось там теперь, что даже держалось вместе перед нашим путчем, это возникло не так, как мы думали.
Вут уселся прямо и посмотрел на меня. Я пылко продолжал: — Я думаю, это возникло, в принципе, не из-за движения, а из-за веса. То, что было пассивнее всего, то победило, просто потому, что активные части пожирали друг друга. Ведь из-за ноябрьского бунта не возникло, все же, ничего нового. Мы не испытали никакого перераспределения, не говоря уже о революции. Все эти старые ценности снова здесь, они никогда не исчезали, но теперь они проявляются без той блестящей окраски, которая перед войной придавала им силу. Церковь, школа, рынок, общество, это все еще существует, точно так, как было раньше. Только армия — это пшик, и она ведь была еще самым лучшим во всей предвоенной эпохе. И князья — ну да. Посмотри только на имена и лица парламентариев и министров. Мы проиграли войну из-за старого слоя. Но так как новый слой — такой же, как и старый, паразитирующий на той же лексике, — они только немного поиграли, поменявшись местами — подчиняется тем же самым условиям и обязательствам, то этот слой также не может исправить проигрыш войны, мне кажется. У меня есть причины предполагать, что он даже не хочет этого. И это правильно, что говорят коммунисты, а именно, что сегодня открыто господствует та же буржуазия, которая до ноября 1918 года господствовала скрытно. Итак, у нас не было революции. Значит, мы не можем выступать против революции. И довольны ли мы тем, что есть сегодня? Есть ли хоть один звук, хоть единственный скудный звук этого концерта из предписаний и речей, из программ и бумаги документов, и из газетной бумаги, который звучит в нас? Есть ли хоть одно имя, к которому у нас есть доверие? Есть ли хоть одно слово, которому мы можем верить? Не сломалось ли все у нас только из-за войны? Хорошо, не надо жалеть, как мне кажется, то, что тогда сломалось; но позже, одна единственная цель представлялась только в смеси мнимых требований и задач? Не все ли, чего мы хотели, подверглось насмешке и издевке? Итак, если это было так, если это остается так, и мы предчувствуем, что нас ждет что-то еще, что мы были призваны для другого, нежели соучаствовать в этой махинации, то что тогда? Если революция не произошла, что тогда? Тогда как раз мы и должны сделать революцию.
Теперь Вут улыбнулся. Я опустил глаза и напряженно смотрел на носки. Я сказал: — Моя точка зрения, что революцию нужно наверстать. Парламентская демократия — ну, прекрасно. Это было современным для 1848 года. Тогда у этого был, вероятно, еще большой смысл. Хотя мы в кадетском корпусе должны были на уроках истории только кратко вызубрить события этого года — да разве королевско-прусскому кадету нужно много знать о 1848 годе? — все же, я вырос в атмосфере, которая была еще насыщена этим годом. Церковь Св. Павла во Франкфурте — там ничего нет. Это были очень честные люди. Тогда у этого был, пожалуй, большой смысл. А марксизм? Там есть твердая и солидная программа, в которую вполне можно верить, которую можно наверняка сделать библией революции. Но ведь теперь революции совсем не было! Результат 1918 года, это смесь 1848 года, вильгельмизма и Маркса. И вот так это выглядит. Все остатки лагеря взяты в новую фирму. И мы стоим перед этим. И мы боролись за спокойствие и порядок. Да.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});