Пилюли счастья - Светлана Шенбрунн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да перестань ты!
— А потом вы приехали — на их место. В самом буквальном смысле. Не просто в их комнаты — на их же кровати, на те же простыни, на те же подушки… Люди вымерли, а вещи остались. Я не упрекаю — боже сохрани! — не выбрасывать же добро. Тем более что тогда каждая тряпка на вес золота ценилась. Понятно — живые должны жить… Но страшно, Томка, страшно это — я будто сквозь стены видела: вы на этих постелях по двое лежите, возле каждого живого — мертвец…
— Да уж!.. С тобой не соскучишься. — Она откидывается на стуле, трясет кудряшками, отгоняет неаппетитную картину и размышляет, стоит ли продолжать налаживание контакта в свете подобных настроений. Неожиданная реакция. Не предусмотренная планом. — По-моему, ты нарочно меня дразнишь. Ты этого и помнить-то не можешь. Ты моя ровесница, тебе в блокаду года еще не исполнилось.
— Чего сама не помню, то по маминым рассказам знаю. И потом, ты не думай — они сами приходят, напоминают… В последнее время все настойчивей. Я их не гоню.
— Ну а что — что можно было сделать?! Что ты хотела — чтобы мы сдались немцам?
— Между прочим, знаешь, что в этой истории самое страшное? Что немцы ведь обыкновенные, нормальные, хорошие люди. Сами теперь не могут понять, как это все получилось. Бес попутал!
— Хорошие? — морщится она. — По-моему, довольно мерзкие рожи. Расчетливые сволочи. И бесстыжие. За копейку маму родную продадут.
— Для дипломата ты неправильно рассуждаешь. Политически некорректно.
— А я тут с тобой не дипломат. Как чувствую, так и говорю. Если хочешь знать, мне тоже есть чего вспомнить. Мы, может, не так, как вы, голодали, а тоже будь здоров натерпелись. У матери два брата на фронте погибли, у отца — четверо. Младшему еще семнадцати не исполнилось. Ну так что — всю жизнь теперь рыдать и душу травить? Какая от этого польза? Их все равно не воротишь…
— Да нет, ты не думай, я тоже не всегда была чокнутая. Не постоянно, во всяком случае. Тоже и на каток бегала, и в кино. Мама умирала: не от чего-нибудь — от этого самого отвара вместо витаминов. Он, как потом выяснилось, разрушительно действовал на почки. Мама умирала, а я в кино бегала.
— Ну и что — казниться теперь из-за этого?
— А бабушка и дедушка в Белоруссии погибли. От руки фашистских оккупантов и их пособников. На каждый случай соответствующее клише: «Фашистские оккупанты и их пособники». Сгнили в какой-то вонючей яме. Вся мамина семья: отец, мать, сестры, племянники. А я, представь себе, совершенно про них не думала. Вообще ни про что такое не думала. Потом иногда как будто натыкалась на что-то странное: братики-то мои двоюродные, надо же — они ведь там, в этих рвах… Но так, мельком, между работой и концертом: как будто это сто лет назад случилось и ко мне вообще не имеет никакого отношения. В молодости мы все оптимисты — верим в светлое будущее.
— А я и теперь оптимист, — сообщает она. — Вот еще! Пока живы — надо жить. Они умерли, нету их. Умерли, Нинка, все! Из-за бабушек и из-за дядюшек и нам теперь себя уморить? Зачахнуть в слезах?
— А ведь какая большая семья была бы — в гости, наверно, друг к другу ездили бы, может, учились бы вместе, жили по соседству. Между прочим, моя мама была не старше твоей, могла бы и по сей день жить-поживать да добра наживать…
— Да… — потягивается она, — нелегко тебе с таким характером. Вот уж не ожидала. Тебе только в церкви покойников отпевать. Большие деньги, говорят, можно на этом заработать. Как муж-то тебя терпит? Кстати, что ж ты про Евгения своего не спрашиваешь?
— Своего? Мы с ним двадцать лет как развелись.
— Восемнадцать, — уточняет она. — И не по твоему желанию.
Вот как далеко простирается их осведомленность!
— Не по моему, — подтверждаю я.
— Между прочим, со второй женой тоже развелся.
— Не может быть!
— Точно говорю. Ты, вообще-то, поела бы. Хватит уж прошлое ворошить.
— Спасибо, не голодная вроде бы. Мы тут неплохо питаемся.
— Все равно. По таким ресторанам небось не каждый день ходите. Разошелся и женился на вдове с двумя детьми. И своего в придачу привел. И еще двоих родили.
— Что ж, приятно слышать.
— Приятно? Что ж тут для тебя такого особо приятного?
— Не совсем, выходит, дурной человек… Если стольких детей растит.
— Крестился потому что.
— Да ну?!
— Точно!
Да уж… Неисповедимы пути твои, Господи. Если только она не врет. Но тут вроде бы и смысла никакого нет врать. Разве что из любви к искусству… Рассказала бы лучше про Любу. Люба-то куда подевалась? Может, ждет, что я сама спрошу? Так я ведь не спрошу. У нее — ни за что не спрошу. Что же это такое получается: вместо портрета товарища Сталина — иконы? Бедный товарищ Сталин — последнее прибежище…
— Ты про всех так подробно знаешь или только про меня? — интересуюсь я, подхватывая на особого профиля вилку кусок нежнейшей осетрины. Действительно: не пропадать же добру.
— Такая наша обязанность — знать, — усмехается она не без гордости.
Что ж — у каждого своя стезя и свое призвание.
— Про Паулину тоже знаешь? — решаюсь я приступить к главной теме. Ведь не затем я сюда явилась, чтобы предаваться воспоминаниям детства и наслаждаться изысканной кухней.
— Паулина… Паулина — особый случай, — тянет она уклончиво и даже как-то досадливо поморщившись.
— Ваша работа? — спрашиваю я, заранее предвидя естественные возражения, но пусть знает мое мнение об их организации.
К чему нам лукавить и притворяться? Объяснимся на смелую ногу.
— Да ты что! Что нам, делать больше нечего? Связываться с чокнутыми неврастеничками!.. Небось муженек ее драгоценный.
— Не думаю. Он задирист, но не агрессивен. Если и агрессивен, то только на словах.
— Да? Ты так полагаешь? А тебе известно, за что он в первый раз сел?
— А что — были и последующие?
— Будут! — отвечает она убежденно. — Между прочим, если не знаешь, так слушай: за попытку изнасилования и убийство своей одноклассницы. Вот так! Не агрессивен… Не волнуйся — сам во всем признался.
Брешет. Наверняка брешет.
— И ты меня вызвала, чтобы это сообщить?
— Да что ты, Нинка, в самом деле! — возмущается она. — Вот уж заноза! Ничему не доверяешь. Конечно, если бы не эта история, я бы на тебя вряд ли вышла. А тут стала просматривать — с кем встречалась, с кем водилась, — оказывается, ты. Ну и, естественно, захотелось увидеть, поговорить. Сто лет не виделись… Согласись — не каждый день такое совпадение. Ты вот про маму свою упомянула, а я ведь прекрасно их помню: и дядю Сережу, и тетю Любу…
Это, видимо, главный и последний козырь. Призыв не отвергать родства и близости. В невинности своей приласкать, ободрить и завязать таким образом новую дружбу…
— Да, — говорю я, — в жизни бы не поверила, что встречу тебя, да еще в таком качестве. Что ж, вот и увиделись, и поговорили… — И, дождавшись возникновения официанта, прошу: — Мне, пожалуйста, отдельный счет.
Увиделись и поговорили… Зачем?
— Перестань! — возмущается она. — Сказала ведь: сегодня я плачу.
— Нет, Эвелина, — отвечаю я, выкладывая на стол денежки. — За счет вашей организации мы не кушаем. Извини.
— И зря, между прочим! — злобится она. — От нас — если по-хорошему — большая польза может выйти. А если по-плохому — то как раз наоборот.
Не Томка, точно не Томка. Томка хоть и приняла участие в натягивании веревки, а все же была пришибленная и малосообразительная девочка. А эта деловитая, бойкая. Совсем не похожа. Кудряшки только совпадают. Наша директриса Марья Ивановна однажды поймала ее в раздевалке и принялась орать: «Страмница! Два вершка от горшка, а уже прически делаешь! Шестимесячную сделала, дрянь позорная!» — и поволокла в ближайший туалет под кран ликвидировать результаты возмутительной «шестимесячной». Как Томка ни вырывалась, как ни пыталась доказать, что она такая родилась и уже целых шесть лет ходит в таком виде в эту самую школу, — ничто не помогло.
Нужно быть полной идиоткой или садисткой, чтобы заподозрить, что двенадцатилетняя девочка — в те-то пуританские годы! — осмелилась сделать шестимесячную завивку. Да откуда бы она и деньги взяла? Ничто не помогло. Марья Ивановна с яростью драла ее кудряшки, Тамарка визжала и выла под струей холодной воды, и мне было очень ее жалко — несмотря на давешнюю злокозненную веревку…
Эвелина — эвель, подумала я, садясь в машину. Надо же… Жива ли моя соседка Томка? А Пятиведерников ни в чем не виновен. То есть, может, какой-то очередной своей выходкой и подвигнул Паулину на безумный поступок, но не убивал, как пытается и явно, и исподволь убедить Эвелина Заславская. Да и в тот раз тоже, скорее всего, никого не убивал. Не важно, что «сам во всем признался». Одного отдельно взятого человека, молодого, неопытного, одинокого и растерянного, к тому же не вполне психически устойчивого, при желании можно убедить в чем угодно — даже в самом гибельном и неправдоподобном. Пожилого, между прочим, тоже… Главное — внушить чувство вины. А факты можно подтасовать и подогнать, слепить по ходу дела.