История одного крестьянина. Том 2 - Эркман-Шатриан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы все время потихоньку продвигались и косили их, но так велика была ярость этих людей, что они не отвечали на наш огонь, как обычно делают пушкари, — не раздумывая, лишь бы отомстить, — они, не обращая внимания на нашу картечь, стреляли по наступающим колоннам. Наконец одна из этих колонн ворвалась в окопы, за нею ринулись кавалеристы Вестермана, а мы наступали сбоку, чтобы ударить по вандейцам с фланга; началась резня; мы истребляли их всюду: в окопах, в садах, в городе, в поле, в домах, в церкви.
Тут мы потеряли еще несколько сот человек. В ход было пущено все: и пули, и приклады, и сабля, и штык. «Не давать пощады!» — этого правила придерживались обе стороны. На большой равнине, покрытой снегом, виднелись лишь кровавые пятна, горы трупов и ни одного раненого. Вдали гусары и стрелки летели точно ураган следом за последними из этих несчастных, которые спешили укрыться в болотах, простиравшихся насколько хватал глаз. Мне говорили, что тысячи две или три ушли через эти болота, — вполне возможно, ибо мы устали их уничтожать, а кавалерия не может передвигаться по топи, значит, кое-кому из этих несчастных удалось спастись. Вот и все, что осталось от огромного скопища — от ста тысяч вандейцев, которые за два месяца до того переправились через Луару. Эти люди могли потом говорить своим детям и внукам:
«Да, мы пережили большую войну. Мы видели, как наши отцы и матери, братья и сестры, жены, дети, друзья умирали прямо на дорогах от голода, холода, от усталости и других бед. Мы видели, как их безжалостно истребляли, потому что они не просили у республиканцев пощады и сами не щадили их. Мы видели самое страшное, что только может быть на свете. Но самой большой болью, самой тяжкой раной для нашего сердца, самым сокрушительным ударом, стыдом и смертельным позором было для нас дезертирство дворян, которые подняли нас против Франции, а потом, в минуту самой большой опасности, бежали, а также низость некоего Бернье, который ради митры епископа преклонил колена перед бывшим якобинцем Бонапартом».
Так кончилась великая война в Вандее.
Через два дня мы вступили в Нант. Почти одновременно с этим мы узнали о нашей победе под Савенэ и о взятии Тулона, который оставили англичане, предварительно предав все огню и уведя с собой наши корабли.
Надо ли описывать восторг патриотов и всех властей, когда мы вступили в город во главе с Клебером, Марсо и Вестерманом, босые, в бумажных штанах, в треуголках, истрепанных дождем и ветрами, заросшие, все в шрамах и рубцах? Воздух гудел от барабанной дроби и криков: «Да здравствует республика!», изо всех окон свешивались трехцветные флаги, женщины и девушки махали нам с балконов, люди на улицах обнимали нас; а потом — парад пушек и знамен, отобранных у роялистов, выступления Гракха и Сцеволы Бирона в клубе порта Майяр. А как гостеприимные горожане прямо с улицы тащили нас к себе, какие устраивали банкеты для патриотов и так далее и тому подобное! Нет, это можно и не описывать, ибо все подобные торжества похожи друг на друга — достаточно увидеть два или три. Правда, патриоты Нанта, которым за этот год раз двадцать угрожало вторжение и гибель от пули или пожара, были рады нашей победе даже больше, чем мы сами, а военная комиссия и революционный комитет, где по очереди заседали Гулен, Пинар, Гранмезон, Каррье и многие другие, подогревали пыл тех, кто довольно спокойно относился к нашей победе. В результате нас снабдили свежими лошадьми, одели с головы до ног и разместили на постой к горожанам.
Меня поселили на маленькой улочке, спускающейся к лугам Мов, у одного жестянщика, который с утра до вечера распевал «Наша возьмет, наша возьмет!». Это был старик в больших очках, хороший мастер своего дела, и пел он из страха, в то время как дочка его, высокая бледная брюнетка, непрестанно молилась. Старик посещал Якобинский клуб и дрожал, точно заяц, при малейшем шуме на улице. Рота Марата обыскивала дома; из Савенэ, Монтегю, Тиффожа прибывали люди, задержанные по подозрению, — они шли длинной чередой, растянувшейся на добрых пол-лье. Одновременно поползли слухи, что Шаретт собирает людей, засевших в болоте, что в окрестностях Машкуля возобновилась партизанская война, но все это было сущей ерундой по сравнению с тем, что мы видели: хребет роялистам был перебит. И сидели бы уж себе спокойно, хотя нам все равно бояться их было нечего.
Республике нужны были солдаты, и нашу армию поделили. Батальон Соны и Луары вместе с первым и вторым батальонами из легиона Аллоброжцев[107] двинули против Шаретта; тридцать вторую полубригаду, бывший полк Бассиньи, пятьдесят седьмую полубригаду Бовуази и семьдесят вторую полубригаду Вексена отправили в армию Восточных Пиренеев. С семьдесят второй полубригадой мы проделали всю кампанию после Майнца и теперь расставались со слезами на глазах. Тринадцатую полубригаду оставили в Нанте. Я же, к своей радости, возвращался — уже как сержант — в свой старый батальон Париж-Вогезы.
От секций Ломбардцев и Гравилье осталось не так уж много народу, но все это были весельчаки и любимцы Лизбеты, которая так и называла их: «Мои парижане!» Я видел ее каждый день — с Мареско и маленьким Кассием. Рота ходатайствовала, чтобы Мареско дали звание лейтенанта — он вполне заслужил его своей храбростью и доблестным поведением во время сражения под Ашрамом. Ему-то это звание было ни к чему, потому что маркитантом быть куда выгоднее, но Лизбета не оставляла его ни на минуту в покое — так хотелось ей стать женой офицера, и под конец я сказал свояку:
— Послушай, сделай так, как хочет жена. Я ведь знаю ее: она не отступится. Это женщина с характером, как все у нас в Лачугах-у-Дубняка.
Он рассмеялся, а когда назначение его пришло, он все-таки был очень доволен. С той минуты Лизбета каждый день спрашивала меня, написал ли я домой, что она стала женой офицера, — это занимало ее больше всего. Она теперь не так уж держалась за свою торговлю, ибо за этот год, с помощью нескольких стаканов водки, сумела прибрать к рукам все трофеи батальона: кольца, серьги, браслеты, знамена, расшитые золотом, — всего этого было у нее полно, и как-то раз, показывая мне свои сокровища, она заметила с ехидством, поистине удивительным для девчонки, привыкшей бегать за колясками по большим дорогам и просить подаяние:
— А знаешь, Мишель, если снова будут герцогини, я бы тоже могла ею стать. И наверно, имела бы на это больше прав, чем те, прежние: ведь я прошла всю войну и все, что имею, сама добыла. Те, другие, получили все от рождения, а я всего достигла благодаря смелости и удаче. А потом все перейдет к Кассию. Видишь, мы уже в чинах, лиха беда начало.
Тщеславию женщин нет предела: Лизбету нисколько не смутило бы, что республика принесла в жертву шестьсот тысяч своих солдат ради того, чтобы она стала герцогиней. Не знай я, как она невежественна и глупа, я бы страшно возмутился, но что спросишь с ограниченного существа. Можно лишь выслушать и пожать плечами.
Сердце сжималось у меня от другого: когда я видел утром и вечером, как везут приговоренных к смерти из башни Буффе на луга Мов. По-прежнему шел снег, и от одного вида этой вереницы повозок, где сидели несчастные, полуголые, дрожащие от холода люди, со связанными за спиной руками, — мороз подирал по коже. Снег лежал толстым слоем и заглушал все шумы — лишь время от времени раздавалось лошадиное ржание да звякала сабля конвоира; все протекало в полнейшем молчании, — казалось, это движутся тени. Старик жестянщик, его дочь и я стояли, не двигаясь, прильнув к маленьким круглым оконцам. Дочка молилась, старик тяжело вздыхал. Сколько народу проехало так мимо нас — мужчины и женщины, старые и молодые, дворяне и священники! И всякий раз мне вспоминались телеги, которые мы конвоировали от заставы св. Николая до тюрем Нанси, когда по приказу генерала Буйе было расстреляно, повешено и заживо колесовано столько беззащитных существ, которые требовали только, чтобы им заплатили по справедливости.
Каррье выполнял волю Конвента, а господин де Буйе — волю бывшего монарха. Роялисты вот уже семьдесят пять лет проклинают Каррье, но как же можно поднимать такой крик, когда ты сам подал пример, положив начало жестокостям. Военные комиссии судят всех скопом, — существовали они и у роялистов и у республиканцев, только республиканцы в 1793 году впервые прибегли к этим мерам, а те, кто сотни лет пользовался ими против народа, лишь теперь вдруг увидели, что это за зло. Ко всему этому надо добавить, что господин де Буйе, действовавший в нарушение закона, ибо казнь через колесование была отменена, заслужил одобрение Людовика XVI и Марии-Антуанетты и снискал их доверие, а Каррье, изобретший новый способ казни — топить осужденных, сложил голову на эшафоте за превышение своих полномочий. Ну, а если бы действия предателей увенчались успехом и мы понесли бы поражение, так ведь по всему королевству, из края в край, стояли бы виселицы с патриотами — герцог Брауншвейгский ведь предупреждал нас об этом!