Суть дела (сборник) - Вячеслав Пьецух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, к технической стороне вопроса особых претензий нет, пишете вы довольно гладко, но ведь у нас все гладко пишут, а всех, согласитесь, мы не можем публиковать».
Я прочитал рецензию и подумал: интересно, какой дурак писал эту галиматью…
4С течением времени я получил, наверное, около сотни таких рецензий из самых разных изданий, от «Нового мира» до пионерского журнала «Костер», в качественном отношении полувыговоров, полурескриптов, последовательно наводивших тень на плетень, и единственно пришел к тому убеждению, что советской литературе не до меня. Нужно было предъявить что-то оглушительное, из ряду вон выходящее, резкое и вместе с тем благонамеренное, чтобы принудить эту публику к разговору начистоту.
Тогда я засел за большой рассказ о войне глубоко местного значения, которая из-за сущего пустяка развернулась между двумя соседними населенными пунктами в Тамбовской области наших дней. В локальном конфликте была задействована молодежь обоих поселений, случайно подвернувшиеся мелиораторы, осушавшие тамошние болота, один сельский фельдшер, два колхозных зоотехника, некий городской баламут, приехавший в деревню погостить к тетке, и упертые механизаторы зрелых лет. Война велась по всем правилам стратегии и тактики, с применением дреколья, стальной арматуры, бутылок с зажигательной смесью и даже тяжелой техники в виде колесных тракторов «Беларусь»; мир был заключен усилиями одного древнего старика, похожего на волхва, который усовестил противоборствующие стороны обещанием конца света и понижением цен на домашнее плодово-ягодное вино; погасить раздор старику удалось тем легче, что на носу была уборочная страда. «Мораль сей басни» заключалась в том, что народ у нас шальной, хотя и добродушный, и ему воли давать нельзя.
Закончив этот рассказ, я почувствовал острую необходимость предъявить мое сочинение товарищам по перу. У нас к тому времени сколотилась небольшая компания начинающих литераторов, и мы частенько собирались у кого-нибудь на квартире, пили по бедности алжирское красное вино, дешевле которого были только спички, читали друг другу свои опусы, мечтали вслух о грядущей славе и могли спорить об этимологии какого-нибудь наречия, как говорится, до хрипоты. Но иногда, довольно редко, мы заседали в тогдашнем Доме литераторов, что на улице Герцена (ныне Большой Никитской), и заодно как бы приобщались к узкой корпорации настоящих профессионалов, тем паче что сама тамошняя атмосфера внушала нам больше уверенности в себе. Здесь всегда было полным-полно пишущего народа, особенно в «пестром зале», сплошь разрисованном по стенам ликами разных знаменитостей; пьяные поэты в изношенных свитерах шатались меж столиками, приставая к кому ни попадя с отвлеченными разговорами; по углам бывало обжимались, не обращая внимания на публику; гул стоял, ровно в кассовом зале Казанского вокзала, табачный дым стлался под потолком. Особую прелесть в наших глазах «пестрый зал» приобрел еще потому, что тут бывали настоящие писатели, которых в Москве знала каждая собака: Юрий Нагибин, огромный, бледный, вечно мрачный, словно обиженный, сиживал обычно под конвоем двух пожилых дам и попивал какой-то экзотический коньяк; Михаил Светлов, неизменно улыбающийся, заглядывал из чопорного Дубового зала, чтобы надышаться у нас отравой; сошка помельче, но тоже бывшая в почете, рисуясь, угощала горячительным литературную молодежь.
Другое дело, что пробраться в заветный Дом, славившийся по всей Первопрестольной, было так же трудно, как проникнуть в Кремль через Спасские ворота, и мы прибегали к разным ухищрениям, чтобы просочиться сквозь череду здешних церберов и попасть в наш излюбленный «пестрый зал». Самым злым и несговорчивым из них был плотненький, головастый старичок ростом с большого карлика, который гонял нас, как мальчишек, и выставлял на позор перед уважаемыми людьми. Бывало, мы устроимся компанией в уголке и делаем вид, как будто нас вовсе не существует, а он углядит нас издалека, даром что был подслеповат, словно учует, подкрадется и заорет:
– Которые не члены Союза советских писателей – пожалуйте выйти вон!
В один прекрасный день мы с мужиками сговорились встретиться в «пестром зале» потолковать под водочку от том о сем, и я решил воспользоваться случаем, чтобы прочитать свой рассказ про тамбовскую междоусобицу и послушать, что скажут о нем мои товарищи по перу. На счастье, Главный цербер не мог нам физически помешать, так как был болен и сидел на бюллетене; один из наших попал в Дом, одолжив у Андрея Вознесенского его знаменитые пальто и шарф, другие пробрались через писательскую библиотеку на втором этаже, третьи через кухню ресторана, и в назначенный час мы именинниками сидели в своем углу.
Мы взяли по сто пятьдесят граммов водки, которая была тут необычайно дешева, по бутерброду с осетинским сыром, и я стал читать приятелям свой рассказ. Гул стоял в зале невообразимый, и декламация происходила на повышенных тонах, но тем внимательней меня слушали, и вообще: народ-то собрался доброжелательный, независтливый, органически симпатизирующий писательскому труду.
Когда я закончил чтение, наша компания с полминуты молчала, многозначительно, сосредоточенно молчала, точно они в муках обдумывали отзыв на мой шедевр, наконец, один из наших обхватил руками голову и сказал:
– Черт его знает, может быть даже и ничего! Во всяком случае, все на месте: есть фабула, экспозиция, динамика, подноготное, есть финал. Главное, финал! Вот возьмите «Дом с мезонином»: вроде бы только и всего, что народ болтает о разном за чашкой чая и дурью мается, и вдруг «Мисюсь, где ты?» – и тебя прошибет непрошенная слеза!..
Другой сказал:
– Я бы только взял покруче, а то получается немного легковесно (тем более что дело происходит на Тамбовщине), не так драматично, как во время восстания под предводительством атамана Антонова, нашего крестьянского Спартака.
– Куда уж круче! – возразил я. – И так цензура его черта с два пропустит, если дело дойдет до публикации, скажут: налицо враждебная вылазка против колхозного крестьянства, и вообще где тут социалистический реализм…
– А ты не будь чем щи наливают! – сказал третий, из национал-специалистов, которые уже тогда до того распоясались, что пустили слух, будто это наши поморы научили голландцев строить океанские корабли. – Они тебе настрочат отрицательную рецензию, а ты в ответ накатай опровержение и жалобу против затаившихся сталинистов, которые затирают творческую молодежь! Тогда они сразу заснуют, зашевелятся, как тараканы, когда включишь на кухне свет.
Четвертый сказал:
– Тем более что у нас все козыри на руках. Вы посудите: нет другой такой страны в мире, где власть боялась бы литературы, как у нас, где ей какой-нибудь стишок был страшнее вторжения могущественного врага! А если боятся, значит уважают, а если боятся и уважают, значит из них можно веревки вить!
– Положим, до такой благодати мы вряд ли доживем, – сказал я, раздосадованный тем, что разговор сбился на постороннее и все, кажется, позабыли про мой рассказ.
Только я это проговорил, как перед нашим столиком, словно из-под земли, возник Главный цербер – ну, никак ему не болелось, не сиделось на бюллетене от избытка административного чувства – и заорал:
– Которые не члены Союза советских писателей – пожалуйте выйти вон!
5Несколько дней спустя я разнес свой «военный» рассказ, размноженный под копирку, по редакциям кое-каких изданий и везде получил отказ. Рецензии были одна глупее другой, а впрочем, я получил и дельный совет – взять себе псевдоним, а то, дескать, под фамилией Сукин невозможно было бы опубликовать даже «Войну и мир».[22]
В конце концов все это мне надоело и я действительно написал злую жалобу на имя главного редактора журнала «Времена года», напирая преимущественно на то, что я, сдается, тоже не лыком шит, а между тем меня гоняют, словно мальчишку какого-нибудь, в то время как в столичных изданиях регулярно печатают разную чепуху. В результате меня пригласили для разговора к заведующему отделом прозы Гавриилу Чужбинкину, известному в то время ретрограду и хитрецу. Я начистил ботинки, надел свой единственный приличный пиджак и в обеденный перерыв явился в редакцию «Времен года», отчасти взволнованный, частью злой.
Чужбинкин оказался грузным мужиком лет пятидесяти, с нелепым боковым зачесом, едва прикрывавшим лысину, и в очках, которые у него смешно скособочились на носу.
– Ну-с, молодой человек, – сказал он, – давайте поговорим.
– А о чем говорить-то, – отозвался я, – когда и так все понятно, вернее, ничего не понятно: почему графоманы получают Государственные премии, а поэта Николая Рубцова, прозябавшего в нищете, задушили, что называется, на дому? какого черта журнал «Жизнь» возглавляет мелиоратор? из-за чего Институт русского языка ополчился на букву «ё»?..