Бросок на Прагу (сборник) - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тоже думаю, что живая. — Моряк снова окутался звонким здоровым паром, брызнувшим горячим веером верх, вспарившим над борисовской головой мелким серебряным султаном и тихо ссыпавшимся вниз. — Живая, — удовлетворенно пробормотал моряк, встряхнулся, удобнее подсовываясь под Борисова и приподнимая девушку, — тело гнется…
Он также подметил то, на что сразу обратил внимание и Борисов, — не может у мертвого человека гнуться тело, как только сердце делает последний удар и сникает, превращаясь в оболочку самого себя, кровь в жилах, мигом скиснув, обращается в творог, мышцы деревенеют, каждая мышца умирает сама по себе, дергается, мучается от боли, отслаиваясь от костей и от других мышц, человек превращается в обабок, в колоду, а пройдет еще немного времени — нальется чугунной тяжестью и сам чугуном сделается — ни согнуться, ни оторваться от земли. Хотя насчет чугунной тяжести — неверно. Какая может быть тяжесть у блокадного дистрофика, у которого от голода внутри все слиплось, скаталось в один ком, и непонятно, как этот слипшийся комок, приросший к хребтине, может держать человека на отметке жизни и смерти? Впрочем, кто ведает, будут блокадники жить или же загнутся на второй день после того, как им вволю отпустят хлеба?
У Борисова тоже был небольшой опыт по части живых и мертвых: осенью он принимал участие в боях — на фронт ушел с ополченцами Кировского завода, так через две недели его подцепил осколок — маленький, под микроскопом нужно рассматривать, с просяное зернышко, а сильный, с дальним боем, крутящийся, — просадил насквозь, пробил оба легких, вырвав кусок мышц и чуть не отправив на тот свет. Три месяца Борисов провалялся на больничной койке и вытянул-таки самого себя и зимой появился в своей холодной и пустой квартире.
Все его попытки доказать, что он еще может быть полезен фронту, армии, обернулись щемящей пустотой и болью: почему же те, кто сидит по ту сторону стола, не понимают простейшей, как алфавит, истины — он должен воевать. Обязан! Он молод, кое-что знает и умеет, у него еще есть силы — может приносить пользу, но увы…
Да в конце концов, он обвяжется гранатами и ринется под немецкий танк. Тем более что до передовой ходит трамвай, весь Питер этот трамвай знает — вагон номер пятнадцать.
Нет, не прошиб своим красноречием Борисов медиков, те равнодушно осмотрели его, отметили, что легкие ни к черту, сипят, словно дырявая гармошка, стоит только этому… как его? — председатель комиссии, близоруко щурясь, полез в бумагу прочитать фамилию больного, прочитал, сдвинул очки на лоб, — Борисову полежать пару часов в снегу, как все — его легкие на том снегу останутся уже навсегда, ничто не спасет.
«Вам понятно, батенька?» — пророкотал председатель комиссии и сдвинул очки на нос. «Нет», — твердо ответил Борисов. «Это почему же нет? — хмыкнув, поинтересовался председатель комиссии, снова посмотрел в медицинскую карточку, затоптался на одном месте. — Простите, простите, не вы ли тот самый Борисов, известный астроном? А?» «Тот», — с надеждой проговорил Борисов. «Тогда тем более не могу, — председатель комиссии приподнял очки, развел руки в стороны, — извините-с, батенька».
Через это самое «извините-с» Борисов переступить не смог — его списали подчистую. Он долго сидел дома, морщился недовольно, болезненно — ощущение было такое, словно в стужу угодил под холодный душ — сразу покрылся льдом, возможность уйти снова на фронт была равна нулю, Борисов подозревал, что вышел какой-то неведомый ему секретный приказ о сохранении кадров и он попал под этот приказ: представитель редкой профессии, ученый со степенями и званиями… Когда он думал об этом, то ему начинало сводить и жечь скулы, на щеках расцветали большие красные пятна, глаза светлели от обиды, чего-то сложного и горького.
Раньше он никогда не замечал за собою, что обида может так долго и плотно сидеть в нем, вызывать озноб и боль — все происходило быстро, оставалась только тень, но и тень через несколько дней выгорала, будто под сильным солнцем, ничто о ней не напоминало, дали были чисты и безмятежны, настроение — радостным, легкость в душе и в мыслях была необыкновенная, а сейчас все перевернулось с ног на голову, свет душевный истаял, уступил место угрюмости и темени — любой порез заживает долго, а то и вовсе не заживает, что ни делай, — продолжает сочиться розовой жижкой, сукровица проступает сквозь поры, свертывается в мелкие ртутные шарики, не дает покоя. То ли осколок, пробивший его насквозь, был тому виною, то ли жизнь в ополченском полку, заставившая Борисова думать о вещах, о которых он никогда раньше не думал, просто не имел возможности думать: он занимался небом, а надо было заниматься землею, не допускать ножниц и разрывов, то ли сам факт войны — Борисов понять пока не мог.
На войне человек становится иным, меняет характер. Что-то в нем надламывается, происходит линька — прежнее либо получает отставку, вырубается, словно сорный лес из благородной реликтовой чащи, либо тому, что было и осело в памяти, надо делать прививку, давать новый угол жизни, пропускать через фильтры, иначе даже храбрый человек на войне будет дрожать, как осиновый лист и клацать зубами: бесстрашие — это не черта характера, это состояние организма.
— А дальше, браток, куда? — Моряк остановился на темном вытоптанном пятачке, политом водою из чайника — кто-то оскользнулся, пролил добытое и, плача от досады, замерзая на ходу, поплелся назад, к Неве, к проруби восполнять потерянное. — Дальше куда? — Моряк встряхнул Борисова, возвращая из небытия в бытие. — Ты объясни!
Он был очень словоохотлив, этот моряк. В Борисове шевельнулось что-то доброе, он был благодарен моряку.
— Пр-рямо… — прохрипел он, — вон туда… в подъезд!
Тропка, ведущая к подъезду, сужалась, сугробы опадали, снег застревал у стволов деревьев, деревья были молодые, росли густо, частоколом, один ствол стоял почти вплотную к другому, и этого хватило, чтобы остановить мощную лаву серых сугробов, массу, которая, случается, сыпется невесть откуда — и сверху, и снизу, и с боков, скручивается в хвосты, отрывается от земли, накрывает голые черные сучья простынью, снова шлепается вниз — и все-таки деревья не пустили снег к дому. Здание, в котором жил Борисов, было обычным, строил его обыкновенный мужик, валдайский либо «пскобской» умелец, хваткий, твердо усвоивший одну истину: жить человеку надобно не в красоте, а в тепле и удобстве; в красоте, в стенах с вензелями, среди мраморных фигур и навощенного паркета пусть живут графья; от этого порога умелец и танцевал, соорудил дом неказистый, но теплый и удобный. Борисов был доволен, когда ему дали в этом доме квартиру.