Бросок на Прагу (сборник) - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задом, задом, спотыкаясь и заваливаясь на спину, втыкаясь лопатками в твердину снега, Борисов поволок девушку по проходу.
Дыхание его осекалось, губы рвались от мороза, зубы обжигало, в углах глаз быстро образовалась белая соленая намерзь, и надо было непременно остановиться, перевести дыхание, но Борисов не останавливался, мотал упрямо головой и двигался по проходу дальше.
Когда до дома оставалось всего ничего, он понял: не дойдет. И сам не дойдет, и девушку не дотащит. Даже если сейчас бросит ее — все равно не дойдет, сядет в сугроб, вмерзнет, как вмерзла эта синюшная худая девушка с запорошенными снегом глазницами. Застонал, не разжимая рта — не дай бог втиснется морозный воздух, опалит небо и язык, забьет глотку кляпом, остановился. Подождал немного, притиснулся лопатками к сугробу, ощутил свое тело от затылка до пальцев ног и содрогнулся невольно, застыдился самого себя — чувство стыда было сильнее чувства голода — слабак он. Плохо, унизительно быть человеком без мускулов — костью. Пусть с сочленениями и суставами, но все же костью.
И руки — сплошная кость, совсем нет мышц, посмотришь — на глазах слезы возникают, и ноги — кость, тело худое, рыбье, ребра огромные, обтянутые тонкой шелушащейся кожей, большие, коромыслом выпирающие ключицы, позвонки, которые, как патроны пулеметной ленты, можно пересчитать совершенно свободно, крупные скулы, под которые на манер воронок, втянулись щеки — ничего от былого Борисова. Такая худоба унизительна, а впрочем — и это повелось уже издавна, — на войне нет ничего унизительного, близость пустоглазой дамы с косой убирает разные условности, считавшиеся в иные времена обязательными и во многом упрощает человеческие отношения: Борисов напрасно стеснялся самого себя.
Рассудок подсказывал ему, что надо бросить девушку — все равно уже мертвая, ничто ей не поможет, ни одна медицина, даже если ее пытается оживить сам Бог, и еда ей уже не поможет, все, отъелась бедняга, а самому — попытаться дойти до дома, докарябаться…
Но как? Как выкачать, выдрать себя из этого вязкого морозного воздуха, из серой стылости сугроба, из смертного мрака, в который он вляпался, как муха в кисель? Ему показалось, что ноги его отделились от тела, налились свинцом, стали страшно тяжелыми, чужими, руки тоже едва слушались его — даже если сейчас он захочет бросить девушку, то не бросит, просто не удастся — не разожмутся пальцы, руки отвердели и так же, как и ноги, отделились от Борисова. Он скрючился, растерянно поглядел по сторонам: как же так? — сморщился, собрал остатки сил, попробовал сделать еще хотя бы один шаг, попятиться, но куда там? — только вдавился спиною в сугроб, почувствовал, что примерз к нему. Без чьей-либо помощи уже ни за что не оторваться.
Морозный ветер, принесшийся из длинного темного коридора, опалил лицо, словно огнем, выжег куски ткани в ватном пальто, костерным севом прошелся по воротнику, припек щеки. От собственного бессилия Борисов чуть не заплакал — никогда еще не чувствовал себя так пришибленно и слабо. Тяжелым колокольным гудом была наполнена голова, медуза, один раз возникнув перед глазами, теперь не исчезала и не думала исчезать, она лишь уменьшилась в размере и то потому, чтобы потесниться и дать место другой медузе — такой же вялой, отвратительной, с длинным нежным обсоском, выпрастывающимся из гриба-шляпки, и подрагивающими на манер лопушьего листа краями.
И место это, обычно наполненное людьми — по снеговым прорезям постоянно сновали разные дистрофики: кто за водой, кто проверить очередь в булочной, кто, достав талон в столовую, торопился съесть порцию супа с хряпой — мороженым капустным листом, кто выбирал место в снегу почище, не запятнанное струйками мочи, чтобы набить мерзлой крупкой чайник и поставить на буржуйку — тащиться за водой к невской проруби и выстаивать там уже не было сил, кто тащил на салазках либо на куске фанеры мертвого родственника к ближайшему госпиталю в надежде пристроить труп — в общем, всегда было движение, а сейчас будто бы все вымерли, все угасло в Ленинграде — ни людей, ни теней, ни живых, ни мертвых.
— Н-не фига, н-не дамся, — наконец разжал зубы Борисов, удивился своему хрипу — вроде бы и не он это говорит, кто-то другой, помещенный в него, как в некую оболочку, попробовал раздвинуть руки и выпустить бесчувственное тело девушки, но руки как согнулись в виде скобы, так больше и не разгибались — с ними уже ничего нельзя было поделать. Борисову стало горько и стыдно — он понял, что именно так и пропадают люди, таких, как он, неудачников находят потом остекленевшими, с лопнувшими на морозе глазами и широко распахнутыми в немом крике ртами, забитыми снегом. Мотнул головой, окутался парком протестующего хрипа: — Н-нет!
Белую намерзь в углах глаз прорвало, на щеки скатились мутные мелкие слезки, но до подбородка они не доползли — замерзли.
Так и сгинул бы Борисов между домом и собственным детищем — солнечными часами, если бы из снегового коридора не вынырнул моряк — круглоликий, круглоплечий, в круглой неформенной кубанке, к которой было пришпилено острозубое неровное пятнецо — рубиновая звездочка. Моряк затряс Борисова за плечи:
— Браток, ты что? А, брато-ок?
Борисов с трудом разлепил смерзший рот, промычал что-то немо, словно бы у него уже отмерз язык — а язык и верно плохо ворочался, он вспух во рту, сделался осклизлым, чужим — неувертливый комок мяса, обтянутый влажной шершавой кожей, качнул головой.
— Понятно, — оценил положение моряк, — все понятно! Ты это, браток, ты держись! — подсунулся одним плечом под Борисова, девушку ловко перехватил рукой — видать, не раз это делал, когда вытаскивал раненых товарищей из-под пуль, напрягся — моряк был силен и жилист, как конь, свеж, повертел обеспокоенно головой. — А куда двигаться, браток?
— Прямо, — нашел в себе силы прохрипеть Борисов, приподнял голову, но не удержался и обвис на плече моряка.
— Ага, понял, — обрадовался моряк, потащил Борисова и мертвую девушку в снежную теснину прохода. — Слышь, а невеста твоя не мертвая? — окутался он здоровым звонким паром, стрельнувшим чуть ли не до закраины огромного сугроба, по которому был прорезан коридор. — А?
— Н-нет, — прохрипел Борисов.
— И ладно, — неизвестно чему обрадовался моряк, и Борисов позавидовал ему: легкий общительный человек, всем сват и всем брат, светлого у него в жизни много больше, чем темного, не забивает голову никакими проблемами, да их, наверное, и нет у него — тех проблем, что каждый раз тяжелым, приносящим сосущую боль вопросом вспухают, например, перед Борисовым, точнее, в самом Борисове — где взять хлеба? Хотя бы еще одну пайку? Сто двадцать пять граммов черного, клейкого, схожего с хозяйственным мылом и жмыхом одновременно блокадного хлеба? Где взять чистой воды, топлива, как выжить? Но у моряка свои проблемы, свои вопросы — он воюет.