Куприн — мой отец - Ксения Куприна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как он не был глуп, но на этом скользком месте осекся и поправился:
— …да и лишний рот она у вас…
Он был прав в своей обмолвке, могло быть действительно так и прийтись, что и она и мы… Но чем же кошка виновата в человеческой злобе? Продать ее мы не могли. Выменять — тоже. Подарили.
А через год от этого Ефима пришло письмо к Катерине, где после всяких „но и еще кланяюсь, и еще кланяюсь…“ было приписано:
„А товарищу мадам „такой-то“ с низким поклоном передай, что кошка ихня, такой у нас красивой в деревне и не видали. Все бы хотели от нее котеночка, но она с нашими котами не знается. Гордо себя против их держит“.
Вот и все про Ю-Ю.
А теперь у нас в Париже живет „кот-воркот, бархатный живот“.»
Этот «кот-воркот» и был Ю-Ю. Прожил он у нас десять лет, был известен всему кварталу за красоту и ум. Мы жили в первом этаже с окнами, выходящими в крохотный палисадник. Ю-Ю был настолько чистоплотен, что за своими маленькими делишками перебегал через дорогу в овраг, где проходила окружная электричка. У Ю-Ю была одна неприятная привычка, за которую его нельзя было наказать. Свои мышиные и крысиные трофеи он приносил домой и с гордостью клал на чью-нибудь подушку, уверенный в нашей радости.
Вечером Ю-Ю никогда не входил в дом, пока все члены семьи не вернулись, встречал у метро кого-нибудь из нас, провожал до двери, а потом снова шел караулить. И только с последним возвращающимся Ю-Ю входил в дом.
Когда к нам приходили знакомые, отец непременно требовал, чтобы прежде всего здоровались с Ю-Ю за лапу, которую тот снисходительно протягивал.
Я заболела, когда мне было пятнадцать лет. Целый месяц я была при смерти, и Ю-Ю в самом деле пролежал на пороге до того времени, пока не миновала опасность. Потом меня отвезли в санаторий в Швейцарию.
Из санатория однажды мне срочно понадобилось поговорить с мамой, и я заказала телефонный разговор на три минуты, на больше не хватило бы денег. Ответил отец и потребовал, чтобы я поговорила с Ю-Ю — ему хотелось проверить, узнает ли кот мой голос. Я ответила, что не могу тратить драгоценные минуты на глупости, умоляла позвать маму, но отец упрямо повторял: «Сначала поговори с Ю-Ю». Не помню, чем окончился этот разговор, но отец уверял, что с тех пор Ю-Ю стал спать, свернувшись клубочком вокруг телефона.
Однажды, когда Ю-Ю дремал в палисаднике, чья-то злая рука совершила бессмысленное убийство, запустив в него камнем. Смерть была мгновенной.
Некоторое время я посещала тот самый полумонастырь, в котором меня поместили сразу после нашего приезда в Париж.
Кто-то тогда мне подарил большой альбом, закрывающийся на замок. Мы с отцом решили вести дневник на злобу дня. Отец писал разные анекдоты, выдумки, шутки насчет наших знакомых, а я рисовала карикатуры. Как-то Заикин увидел себя в роли Иосифа, бегущего от мадам Петифар, то есть мадам Налбандовой, которая организовывала с мужем поездки по загранице Ивана Заикина. Карикатура и анекдот были очень удачны, и Ванечка со слезами на глазах умолял уничтожить их.
Были в этом альбоме и разные домашние шутки и издевки над соседями, над нашей хозяйкой Збышевской и ее дорогим единственным сыном Юрой. В общем, это был первый и последний дневник в нашей семье. Но, к сожалению, однажды поссорившись со мной, отец бросил его в огонь. Вскоре он сам очень пожалел об этом, но я уже не согласилась больше сотрудничать с ним, возмущенная, что он уничтожил наши шедевры.
Отец почему-то считал, что из меня может выйти художница, даже наивно хвастался моими талантами. Я согласилась заниматься рисованием только при условии, что мне разрешат учиться танцам. В то время благодаря переводам книг Куприна на разные языки нужда немножко отступила, и родители могли удовлетворить мою просьбу.
Я стала посещать Академию Жульен, где когда-то училась Мария Башкирцева, известная своим дневником и перепиской с Мопассаном, Лепажем и многими знаменитостями 80-х годов. Она была хороша собой. Умерла в Париже от скоротечной чахотки двадцати лет, оставив довольно талантливые картины и знаменитый дневник.
По вечерам я ходила на уроки характерных танцев.
Художник Нилус, известный не только своими картинами, дружбой с Репиным, но и талантливыми очерками, в то время очень часто приходил к нам в гости. Лицо у него было широкое, калмыцкое, всегда немного загорелое, как у капитана дальнего плавания. Он молчаливо сидел, попыхивал трубкой и за всем следил своими зоркими глазами. Однажды отец обратился к Нилусу за советом насчет моих художественных способностей. Я помню, как расставила свои творения. Нилуса торжественно привели в мою комнату и стали показывать мои полотна, рисунки. Он очень внимательно и добросовестно все рассмотрел, продолжая попыхивать своей трубкой, с которой был неразлучен. Потом мы все уселись, и Нилус еще долго молчал, искоса посматривая на меня. Наконец он сказал:
— Если ты способна любить живопись больше всего на свете, если ты можешь забыть по крайней мере на десять лет или даже больше, что из тебя вскоре будет хорошенькая девушка, забыть танцы, развлечения, забыть самое себя, работать как вол, самозабвенно, без устали, ни о чем другом не думать, терпеть неудачи, начинать все сначала, терпеть бедность, не слушать ничего, что не касается искусства, — если ты можешь пойти на все это, тогда, может быть, из тебя и выйдет настоящий художник. Но если ты не чувствуешь в себе сил на все это, то лучше не надо продолжать: способных любительниц, художников, пишущих милые картинки, много, и никому они не нужны.
Я посмотрела на отца и резко ответила, что недостаточно люблю живопись, чтобы идти на подвиг. Я часто вспоминаю слова Нилуса и думаю, что он был безусловно прав: во всяком искусстве должен быть подвиг, самоотречение, громадный труд плюс талант. Без всего этого лучше заняться чем-нибудь другим.
Глава XXII
ЭМИГРАНТСКИЙ БЫТ
Раз или два в год устраивались большие благотворительные балы, обычно в залах гостиницы «Лютеция», на левом берегу Сены. Эти балы устраивались либо в пользу детских русских приютов, либо в пользу богадельни. Билеты распространялись среди богатых эмигрантов так называемыми «дамами-патронессами».
В первые годы на такие балы собирались очень многие. Для них это было случаем себя показать и на других поглядеть, встретиться, поговорить о прошлом.
Ко мне, как и к другим семнадцатилетним девушкам, часто обращались с просьбой продавать цветы. Исполняли мы свою обязанность на совесть, каждая из нас старалась продать цветов на большую сумму, и поэтому мы буквально набрасывались на каждого входящего человека.