Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние дни она жила как в чаду, только и думая о Якушонке, если говорить правду. Но кто он, этот Якушонок? Разве она знала его больше, чем тогда Орехова? Странные, недобрые слова говорил он сейчас и смотрел на нее так, словно требовал, чтобы она немедленно соглашалась с ним во всем. Но она не раба его, а человек со своей собственной разумной волей!
— Очень он еще не устроен, — донесся до нее голос Ключарева. — Живет в гостинице. Вот скоро отремонтируем квартиру, пусть выпишет семью, будет хоть накормлен вовремя.
Ключарев добро улыбнулся. Глаза у него, когда он смотрел на Антонину, ярко голубели.
Он наслаждался простой и редкой для него радостью: тем, что она была рядом. Кроме того, у них оказалось сейчас общее, хоть маленькое, но их собственное, никому больше не известное дело: письмо Виталия Никодимовича о лекарственном меде.
Ключарев был пока единственным человеком, знавшим правду о злополучных ульях. Даже Якушонку Антонина не успела еще ничего рассказать. Поэтому естественно, что, получив ответное письмо от Ляровского, она захотела показать его прежде всего Ключареву.
Все ближе узнавая Федора Адриановича и привязываясь к нему по-человечески, Антонина чувствовала себя и виноватой перед ним. Ведь она не принесла ему никакого счастья! Может быть, сделала только его жизнь запутаннее и труднее, чем она была до сих пор.
А после счастливого рассвета, полная еще признаниями Якушонка, Антонина особенно совестилась перед Ключаревым. Инстинктивно ей хотелось чем-то возместить его потерю, ну хотя бы добрым словом, вниманием, с которым она его слушала, горячностью, с которой приняла его сторону в споре. На Якушонка же ей трудно было вначале смотреть; она смутилась, как школьница. Теперь, при свете дня, любовь их предстала перед ней необычной, почти нелепой. И все-таки как она обрадовалась их нечаянной встрече!
Но радость оказалась короткой.
Злой, раздражительный, язвительный тон испугал ее больше, чем то, что он говорил. Руки ее опустились. Мельком оброненные слова о квартире и какой-то неведомой ей, но существующей семье Якушонка были последней каплей в той чаше горечи, которую поднесло ей это безжалостное утро.
Ей захотелось на мгновение подойти к Федору Адриановичу и доверчиво, как десять лет назад пожилому майору, уткнуться лицом в твердое плечо, ощущая терпкий мужской покровительственный запах табака…
— Вы уже уходите? Подождите минутку: может быть, машину…
— Нет, Федор Адрианович, за мной приедут на лошади. И спасибо вам…
На травяном пустыре с трибуной для майских и октябрьских праздников Антонина остановилась, бесцельно глядя под ноги. Должно быть, сказывалась бессонная ночь: нервный подъем сменился у нее апатией. Ей не хотелось больше ни о чем думать, не хотелось ничего вспоминать.
И она прошла, потупившись, даже не заметив, что у райисполкома, через площадь, стоит собравшийся в путь бегунок — «газик», все та же бодрая, славная машина защитного цвета, а Якушонок взялся уже было за дверцу, но, увидав Антонину, остановился как вкопанный.
Первым побуждением его было окликнуть Антонину, торопливым покаянным шепотом объяснить ей тут же, на улице, и свою собственную глупую подозрительность и то, как ему хочется услышать от нее, что ничего не изменилось в их отношениях, ничего не зачеркнуто, может быть, даже сразу договориться о будущей встрече. Но она прошла в нескольких шагах от него, словно он был пустое место, полная какими-то своими, неизвестными ему мыслями, и только один раз, оглянувшись, долгим взглядом посмотрела на райком, словно там оставалась половина ее души.
И с яростью, с обидой он вскочил в машину, со всего размаху трахнув дверцей.
3
Иногда случается, что один и тот же день с одинаковыми тучами и неизменным для всех солнцем откладывается в памяти людей по-разному. «Это был такой прекрасный день», — вспоминает кто-то, хотя сосед, например, помнит, что хлестал дождь и он даже схватил насморк. Но что до того! Вы носили свое солнце с собой. Оно вам сопутствовало, и, куда бы вы ни оглянулись, все было залито его щедрым светом. Даже потом, через толщу лет, едва вспомнится этот день, как в сердце снова оживут молодые, чистые чувства.
День начался для Жени гудком ключаревской машины на дворе гостиницы. Это было таким точным — но таким счастливым сейчас! — повторением прошлого, что она сбежала по крутой лесенке, еле удерживая себя от желания проехаться по перилам.
— Едем в Большаны? — спросил Ключарев, высовываясь из «победы».
На нем был высокий картуз и знакомый френч. Даже коралловая полоса его от твердого околыша, как и прежде, разрезала лоб.
Поглядев на небо, Женя захватила жакет и повязала голову земляничной косынкой.
— Вот что, — сказал по дороге Ключарев, — я заверну еще в МТС ненадолго, а вы пока погуляйте по леску. Ну, ну, у нас с Лелем будет крупный мужской разговор, не для девичьих ушей, понятно?
За усадьбой МТС, где неутомимо работал движок, начинался еловый бор. Ветра не было — ели на черных стволах стояли так тихо, словно счет и времени и пространству был здесь потерян. Низкое солнце, едва-едва пробиваясь в чащу косым лучом, зажгло рыжую хвою у корневищ. И так странен, так ярок был этот огонь, что Жене хотелось нагнуться к нему и погреть руки. Голубой гонобобель мокрыми бусинами щедро сверкал у ее ног. Из сырой чащи, где поднимались папоротники, тянуло грибным духом. Шишки — прошлогодние, побуревшие и зеленые, упавшие до времени, крепкие как молодые огурчики, — лежали, зарывшись носами в мох. Ягода тоже: если уж падала во мшанник, ее оттуда не вытащишь. «Разве только щипчиками для сахара!» — подумала Женя.
Руки Жени и ноги чуть не до колен были уже мокры от сырого гонобобеля, а лесные тропы всё вели и вели вглубь, дальше от живого дыхания эмтеэсовского движка.
У каждого места есть свое понятие «глубинки».
Каким, например, далеким казался Жене из Москвы полесский областной город! А в области ее пугали: «У-у, Глубынь-Городок!» Но вот отъедешь от Городка километров двадцать, не больше, и — Дворцы. Здесь, мыслится, уже истинная, неподдельная глушь! Ан нет! За Дворцами есть Грабунь, куда еще Женя не добиралась, а за Грабунем, говорят, Велемические хутора. И так будут открываться, шаг за шагом, всё новые и новые места, словно ларец с самоцветами…
Но и сюда тоже шли по гатям и лесным дорогам кусторезы, тракторы, бульдозеры. Тянулись гибкие, как змеи, звенящие провода. Ехали сельские киномеханики по тряским проселкам и везли в круглых жестяных коробках сегодняшний день мира.
— Ничего! Планета наша для радости тоже неплохо оборудована, — шутя сказал как-то Ключарев Жене. — Хоть господь бог и не отпустил нам для построения коммунизма миллиончиков двести образцово-показательных душ, но мы не плачемся. Обходимся своими, хотя люди у нас обыкновенные, простые: кое в чем замечательные, кое в чем плоховатые — раз на раз не приходится. Ведь и мы с вами, Евгения Васильевна, не бог весть какие цацы, а ничего: хлеба зря не едим!
Он засмеялся и слегка похлопал ее по обшлагу жакета, а Женя виновато потупилась. То чувство смутного стыда, которое охватило ее еще по дороге в Полесье, в вагоне, после разговора с попутчиками, не только не исчезало, но как-то день ото дня укреплялось. Ей неловко было ездить по колхозам в райисполкомовской машине; иногда из-за нее Ключарев не мог подвезти людей гораздо более нужных: мелиораторов, учителей, бригадиров. И хотя никто никогда не сказал ей ни слова, а Снежко, инструктор райкома, даже как-то позавидовал:
— Здорово, должно быть, это: из-за одной песни исходить сто километров!
Но она сама не чувствовала в себе такой всепоглощающей страсти: идти за песнями на край света! Ей хотелось делать и что-то другое. В ее походном блокноте рядом с транскрипцией местных говоров все чаще и чаще попадались торопливые записи: «Сказать Федору Адриановичу, что у председателя Грома не то что денег на книги, даже кумача на лозунги не выпросишь. Комсомольцы перед каждым праздником стирают их и пишут заново, букв не разберешь», «Антон Семенчук — член правления, а сына из школы забрал, говорит, семилетки достаточно. Миша Семенчук — прирожденный математик: если не ему идти в технический вуз, то кому же?», «Профессор Чернощек приехал в Большаны и опять все перевернул: поставил на усиленный рацион не лучших коров, а тех, которые ему по масти подходят. Мне кажется, что вся эта большанская порода в том только и заключается, чтоб вместо черных развести рыжих коров. Колхозники смеются за спиной, а завфермой ругается: наплевать ему на масть! Ему удои нужны!»
При встречах с Ключаревым Женя сейчас же выкладывала целый ворох таких наблюдений. Иногда он подтрунивал, объясняя ей сельскохозяйственные азы, и она, не обижаясь, тоже смеялась сама над собой, но чаще слушал внимательно. Однажды Ключарев даже повернул машину обратно.