Святая и греховная машина любви - Айрис Мёрдок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда, осушив слезы, Эмили собралась уходить, Харриет, неожиданно для себя самой, пригласила ее заглянуть в субботу, часам к шести.
— И обязательно возьмите с собой свою подругу, Констанс Пинн, — сказала она.
Это имя она несколько раз слышала от Блейза, он говорил, что Пинн живет в квартире у Эмили. Харриет, конечно, понимала, что подруга и дуэнья — разные вещи, но все же мысль о том, что в квартире постоянно находится другая женщина, приносила ей некоторое утешение. Сейчас она не то чтобы хотела убедиться в самом существовании мисс Пинн (она в нем не сомневалась), ей просто нужно было держать в руках все нити: самой все решать и устраивать, одобрять или не одобрять — диктовать правила игры. Лишь полное осознание всего происходящего могло дать ей ощущение реальности — и вообще, думала она про себя, так спокойнее.
— Кстати, я приглашу Монтегью Смолла, думаю, вам понравится это знакомство, — добавила она. — Возможно, и Дейвид будет дома.
Монти Смолла Харриет собиралась пригласить для того, чтобы он как следует присмотрелся к Эмили и чтобы потом с ним можно было ее обсудить. Также она очень надеялась уговорить Дейвида показаться гостям — хоть на минутку, ради нее. Но на самом деле Харриет все яснее видела, что центральной и самой важной фигурой во всем этом является Люка.
Именно из-за Люки Блейз столько лет выполнял свой долг и поддерживал отношения с Эмили. Не будь Люки, не было бы никакого долга и, по всей видимости, никаких отношений. Но и это было не главное. Трепеща и замирая от страха, Харриет все яснее понимала, что она влюбилась. Как все по-настоящему влюбленные, она пыталась уже манипулировать будущим. Дейвид не может не принять Эмили, потому что не может не принять Люку. Сердце Харриет переполняло острое, непреодолимое желание. Она понимала, что должна скрывать это свое желание даже от Блейза, что для достижения своей цели ей придется быть упорной, терпеливой и изобретательной. Ее целью был Люка.
* * *Было субботнее утро. Сегодня Дейвид ушел из дома рано. В последнее время завтраки в Худхаусе как-то сами собой сошли на нет, их просто не было. Кухня — сердце Худхауса — пребывала в беспорядке. Чашки свисали со своих крючков как неприкаянные или вообще стояли где попало. Все поверхности были завалены горами каких-то бесприютных предметов. Старый буфет казался темным от грязи, а не от времени, стол был вторую неделю покрыт одной и той же скатертью. Мать ничего не ела, даже не садилась. С горящими от возбуждения глазами она, как подавальщица, стояла у отца за спиной, и тот, поедая свою яичницу с ветчиной, вынужден был постоянно озираться и посылать ей глуповатые улыбки. Дейвид есть не мог, но отпил кофе из чашки и даже повозил вилкой по тарелке — только бы обошлось без материнских уговоров. После завтрака он тихонько выскользнул на улицу и сразу же за калиткой побежал — скорее прочь.
Накануне вечером был очередной разговор с матерью. Сначала, когда она к нему вошла, он боялся, что, начав говорить, она не выдержит и расплачется. Рисовалось даже, как она, сотрясаемая рыданиями, бросается к нему на грудь, а он обнимает ее, при этом сурово глядя через ее плечо на отца. В тот момент воображаемая картинка произвела на Дейвида отталкивающее впечатление, но после разговора она уже казалась ему символом утешения — увы, недостижимого. Хуже всего была железная воля матери, от которой лицо отца становилось счастливо-униженным и покрывалось красными пятнами. Скандал с криками и руганью — и тот выглядел бы пристойнее. Ее мужественная, чудовищная, отвратительная терпимость, кроме всего прочего, казалась Дейвиду залогом того, что этот кошмар будет тянуться и тянуться. В тот первый вечер, когда мать обрушила на него новость, у него, конечно, возникло ужасное чувство, будто все разлетелось вдребезги, но хотя бы оставалась надежда, что осколки скоро уберут. Видимо, отца «застукали», думал он, теперь ему волей-неволей придется кончать с этой мерзостью, с двойной жизнью. Но ужас, как выяснилось, состоял в том, что двойная жизнь как была, так и осталась.
Этой ночью Дейвиду снилась русалка с лицом матери, в руке она держала живую рыбу. Мать сначала ласково поглаживала рыбу, потом, пристально глядя на Дейвида, начала сдавливать ее рукой, будто выжимая сок. «Пусти, ей же больно», — силился сказать Дейвид, но не мог произнести ни звука, лишь умоляюще тянул к ней руки. Вместо рыбы из-под материнских пальцев уже выползало тошнотворное месиво. Дейвид попытался кричать — застонал и наконец проснулся. Поняв, что находится в собственной спальне, он в первую секунду почувствовал облегчение, но потом сразу все вспомнилось. Он включил свет. На тумбочке рядом с кроватью лежали швейцарский складной ножик, компас, зуб касатки (дядя Эйдриан привез его Дейвиду из Сингапура), гладкий пестрый камешек из шотландского горного ручья, пенни с изображением короля Георга и крошечный плюшевый мишка по имени Уилсон, которого, просыпаясь, Дейвид всегда прятал до вечера в надежное место. Неожиданно размахнувшись, он смел свои сокровища на пол — и тут же осознал в наступившей тишине, что никогда больше не положит их перед сном у своего изголовья.
Лежа без сна, он вспоминал, как мать, с теми же горящими глазами и с той же ужасной решимостью в лице, пришла вчера поздно вечером к нему в комнату и села на кровать. Глядя на него смущенно и одновременно умоляюще, она объясняла, что выхода у них нет и что иначе никак нельзя. Отец не может бросить эту женщину с ребенком. Он должен обеспечивать их, должен ходить к ним в гости, он ведь не может делать вид, что их нет. А раз они есть — в папиной жизни, да и в нашей тоже, — тогда, может, лучше помочь им и пожалеть, вместо того чтобы считать их подлыми врагами? «Понимаешь, — говорила она, — они просто очень несчастные… как арестанты… как беженцы», — никак не могла подобрать нужные слова, чтобы он понял невыносимость ее положения — и смягчился.
Между тем Дейвид прекрасно все понимал, хотя и не показывал этого. Он ясно видел, как отчаянно его мать пытается овладеть ситуацией, подчинить ее себе. Раз отцу по-прежнему нужна эта женщина, раз он заботится о ней — пусть лучше заботится с ведома жены и по ее настоянию. Подобно морской твари, изучающей незнакомое дно, Харриет упорно протягивала щупальца во все стороны, пытаясь понять и объять все, что только можно; и, судя по выражению покорности, которое Дейвид постоянно теперь видел в отцовских глазах, пока ей это удавалось. Дейвид даже не пытался объяснять ей, насколько ему все это противно. Эти чужие люди были для него — осквернители, враги: воспринимать их иначе он просто не мог. Из-за них жизнь его лишилась радости и вообще всякого смысла. Он ненавидел их, ненавидел эту возню, устроенную родителями, — только бы поскорее простить друг друга, только бы приспособиться как-нибудь, только бы выжить. Ненависть душила его.
Тогда же, глядя на мать, которая почему-то казалась ему теперь похожей на актрису, он понял еще кое-что — и это было страшнее всего. Ей нужен этот мальчишка, этот его кошмарный единокровный братец. Она собралась выделить ему отдельную комнату в доме, чтобы он держал там свои вещи и чтобы мог оставаться на ночь — Люка, этот гаденыш с жабой в кармане, посягающий на самое родное и неприкосновенное, что есть у Дейвида, его дом. Она будет каждый вечер заходить в комнату Люки, будет целовать его перед сном. Даже сейчас ее прямо-таки распирало от нежности, которую она старательно пыталась скрыть от Дейвида, — но он видел, он-то видел, какое странное, тайное утешение нашла для себя его страдающая мать. Она всегда хотела второго ребенка. Временами ее всеобъемлющая, нацеленная на него одного любовь даже казалась Дейвиду обременительной. Но и досадливо отталкивая ее от себя, он ни на секунду не терял уверенности в том, что она все время думает о нем, что он — цель и главное содержание ее жизни; эта уверенность была для него источником надежности и покоя. Вчера, глядя в ее умоляющее, умалчивающее, лживое насквозь лицо, он понял: все так называемые неприятности той, прежней жизни — все это были сущие пустяки, сетования скучающего небожителя. Теперь все кругом изменилось, будто чья-то злая воля грубо низвергла его с небес.
Дейвид перешел с бега на быстрый шаг. Изменилось все, весь мир, даже любимый, привычный с детства маршрут был другой, хотя все тот же — по тенистой улице, мимо больших кирпичных домов с их длинными лужайками и старыми деревьями, вдоль каменной стены парка и дальше по тропинке, где начинается настоящая природа, пусть не дикая, но настоящая — земли фермеров, где на склонах зеленого горбатого холма пасутся черно-белые коровы. За холмом — исполинская, неестественно-бурая на фоне окружающей зелени насыпь строящейся автострады; вот впереди уже показался маленький ее кусочек. Блейз и Харриет так сокрушались по поводу этого строительства, подписывали какие-то страстные петиции, требовали, чтобы автостраду прокладывали севернее или южнее их мирной долины, но Дейвиду она даже нравилась — во всяком случае, он ее принял. Она выросла на его глазах — от нескольких рабочих с флажками, которые сновали между деревьями и что-то мерили, до махины, вознесшейся над путаницей проселочных дорог и боярышниковых изгородей, такой нелепой рядом с округлыми холмами и черно-белыми коровами, устремленной вдаль, сверкающей на солнце белизной бетонного покрытия, почти уже законченной, но все еще громоздкой и безмолвной, как заброшенный монумент посреди мирного сельского пейзажа.