Тень друга. Ветер на перекрестке - Александр Кривицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он рассказывал о дуэли. Вызван был Лермонтов и потому обладал правом первого выстрела. Поэта томила нелепая ссора. Он предложил Мартынову мир. Но тщетно. Тогда он сказал ему: «У меня рука на тебя не подымется», отвел пистолет в сторону и выстрелил в воздух. «Зато моя подымается», — злобно ответил Мартынов.
Дуэлянтов разделяли пятнадцать шагов. Лермонтов оставался на месте. В руке — пистолет дулом вниз, дымок вился из ствола Мартынову дистанция показалась слишком большой. Он сделал пять шагов вперед, подошел к самому барьеру — шапке, что лежала на земле.
Теперь их разделяло немыслимое для таких случаев пространство — десять шагов. С этого расстояния не промахнуться и в зайца. Лермонтов был застрелен в упор...
Андроников говорил спокойно, но, потоптавшись на пыльной траве, вдруг бросил на землю свою серую шляпу и двинулся от нее вперед, — он с жуткой наглядностью отмерял дистанцию, как если бы сейчас предстояла дуэль, на тех самых неотвратимых условиях.
Он удалялся, мы глядели ему в спину, и, казалось, обернись он, мы станем свидетелями таинства превращения — увидим Трубецкого или Глебова. Неожиданно все то, страшное до дрожи в коленях, до мурашек по телу, придвинулось к самым глазам. Происходило оживление прошлого.
Узкая, продолговатая поляна, окаймленная тогда кустарником, а теперь — зеленой хвоей деревьев, наполнилась негромким говором, отрывочными восклицаниями шестерых совсем еще молодых мужчин.
Темно-зеленое форменное сукно казалось черным в надвинувшихся тенях, — над головой клубились мемориальные тучи. Тускло отсвечивало золото погон. Их было здесь шестеро: дуэлянты, два секунданта, два свидетеля. Шестеро участников и свидетелей великой драмы русской жизни.
Да, действительно, бойтесь лермонтовского «рука не подымется» перед лицом опасного и не знающего пощады противника. Не вы его, так он вас. Убьет.
Первая пулеметная дробь дождя крупными тяжелыми каплями простучала в деревьях. Как и тогда, начинался ливень. Время сместилось. Былое держало нас в себе. Лермонтов, в молниях и громе, лежал там, где упал бездыханный. Возле мертвого оставался под проливным дождем один Столыпин. Остальные, гонимые страхом, умчались в город.
Наваждение того дня с Андрониковым на место дуэли живет в душе уже много лет.
Люблю Лермонтова. Мало кто из русских писателей не испытал на себе его могучего влияния. Кавказские повести Толстого в истоке своем имеют все тот же бессмертный «Валерик». Это азбучная истина.
Но ведь из лермонтовского «Бородино» выросла и эпопея «Войны и мира». Лев Николаевич так считал сам. Обличительные стихи поэта вдохновляли сатиру Салтыкова-Щедрина. В повестях Тургенева, таких, как «Бреттер», «Три портрета», мелькают силуэты лермонтовской прозы...
Проходят десятилетия. Не иссякает гипнотическая власть поэта и в современности.
Во время войны, особенно осенью сорок первого года, я неотвязно перечитывал Лермонтова. Вот кто писал о войне по-военному — никакой условности старинных батальных гравюр, никакой мишуры, сладко питающей воображение недотеп, не нюхавших пороха. И только реальность военной страды, где условия человеческого существования противоестественны, а превозмогаются лишь великой силой духа.
Первые народные характеры на войне принадлежат в русской литературе Лермонтову. Кричать ему «ура» перекатами. Из поколения в поколение.
МУНДИР С ПОГОНАМИ,
ИЛИ
ЕЩЕ РАЗ О ВОИНСКИХ ТРАДИЦИЯХ
1Однажды, много лет спустя после войны, мой друг грузинский поэт Карло Каладзе рассказал мне, как Петр Павленко, будучи на Кавказском фронте, заехал к нему в Тбилиси. Хозяин хотя и не имел воинского звания, но как писатель ездил в командировку к передовым линиям и только недавно вернулся домой. Горячее дыхание фронта доносилось сюда, обжигая и будоража.
Теперь они стояли, рассматривая обыкновенную географическую карту, стараясь представить себе дальнейший ход военных действий. Солнце било прямой наводкой по улице Мачабели. Над городом плыла жара.
— Ну, и что же нам мешает закурить? — спросил Павленко, уже давно разминая пальцами папиросу, и сам ответил: — Нет спичек!
— Гульда, пойди на кухню и принеси дяде спички, — сказал Каладзе сыну, восьмилетнему смуглому красавцу с коричневыми жучками, бегающими в глазах. Мальчик глядел то на карту, стараясь протиснуться между взрослыми, то на китель Павленко, украшенный орденами.
— Я хочу смотреть карту, — ответил Гульда.
— Дядя — наш гость, ты должен быть любезным хозяином, — увещевал отец сына и даже рассердился. — Ты грузин или нет?
— Я грузин, — без колебаний ответил Гульда и не без резона добавил: — Но почему я должен идти на кухню?
— Грузин делает все, чтобы гостю было приятно, — попытался отец накоротке сформулировать кодекс гостеприимства.
Мальчик задумался и после паузы сказал:
— Папа, ты тоже грузин, почему ты не идешь на кухню за спичками?
Каладзе даже опешил от этой сокрушительной логики и уже хотел наказать сына за дерзость. Но Павленко вдруг снял с себя китель с новенькими, недавно пришитыми погонами и орденами, надел его на Гульду.
— На тебе военная форма, Гульда, ты теперь военный человек.
— Да, я военный человек, — подтвердил мальчик, путаясь в кителе, как в длиннополой шинели.
— Ну так вот, слушай мою команду! Полуоборот напра-во, на кухню за спичками — ша-аа-гом марш!
И случилось чудо: маленький Гульда с силой приложил руку к виску, подобрал полы кителя и замаршировал на кухню.
— Вот что такое форма, — обратился Павленко к Каладзе. — Без нее как-то неудобно и содержанию, а ведь это всего лишь китель с погонами. А если бы мундир, ты представляешь себе...
Павленко был тогда полковым комиссаром. 13 августа 1943 года он писал Николаю Тихонову:
«С середины октября я в Грозном, на Тереке, в Орджоникидзе, на Ставрополыцине, в Пятигорске, а с февраля на Черноморье, у Новороссийска, у Краснодара... Видел я довольно много, начиная с прошлогодней Керчи, из которой уходил на покрышке через пролив, и кончая весенним освобождением Северного Кавказа».
...Гульда не стал военным. Грузия — и не только она — признала его талант скульптора. Мы с ним приятельствовали. Он был самым гостеприимным человеком из всех, кого я когда-либо встречал в жизни. Он рано умер. Давно нет на земле Павленко. А рассказ Карло Каладзе оживил их обоих. Я узнал упрямство и независимость Гульды, оно не оставило его и и зрелости. Услышал интонации милого моего друга Павленко, ощутил его сложнозанимательную натуру, редкую по органическому сочетанию шутливого с серьезным. А суть рассказа побудила меня вспомнить прошлое, вернуться к одной давней теме...