Россия входит в Европу: Императрица Елизавета Петровна и война за Австрийское наследство, 1740-1750 - Франсина-Доминик Лиштенан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свобода выскочек
Отношения между Пруссией и Россией испортились окончательно из-за происшествия на первый взгляд совершенно незначительного. Елизавета уже долгое время требовала экстрадиции русских солдат, служивших наемниками в войсках Фридриха-Вильгельма I. Сын его, Фридрих II, хотел воспользоваться этим и обменять солдат на нескольких высокопоставленных военных, в том числе на Штакельберга, которого русские объявили «государственным преступником» и «держали в заключении в условиях невыносимых»{525}. Мардефельд и Финкенштейн, вдохновляемые Брюммером и Лестоком, еще в 1745–1748 годах извещали берлинский кабинет о важности этого вопроса. Царица меж тем настаивала на своем, обвиняла пруссаков в том, что они лишают ее подданных возможности молиться в православных храмах, а после увольнения из армии обрекают их на нищенство{526}; Гогенцоллерн, говорили злые языки в Петербурге, «третирует подданных императрицы по праву возмездия»{527}. Выражение это, почерпнутое у Гроция{528}, лишний раз доказывает почтение русских к учебникам дипломатии. Фридрих, любивший представать перед всем миром как «государь, знающий священные права человечества», опубликовал в берлинских газетах официальные опровержения{529}. Тем не менее — и как раз в разгар северного кризиса — разразился скандал. Поводом к нему послужил приезд в Берлин Гросса, который после отзыва его из Парижа был назначен русским представителем в прусской столице[146]. С появлением Гросса в Берлине Бестужев получил возможность плести свои интриги и во владениях Фридриха И. Прежде борьба партий, обычная для Петербурга, обходила Берлин стороной: единственной слабостью Чернышева, аккредитованного при прусском дворе с 1742 по 1746 год, была любовь к выпивке; сменивший его Кейзерлинг не нравился королю, однако отличался таким корыстолюбием, что при соответствующей оплате не наносил Пруссии прямого вреда{530}. Кейзерлинг, надеявшийся провести в Бранденбурге весь остаток дней, купил там дом и жил на широкую ногу, тратя в год по 20 000 экю; хотя его услуги стоили недешево, пруссаки могли на него положиться.{531} С Гроссом все пошло по-другому: после Парижа этот дипломат никак не мог свыкнуться с нравами и обычаями пруссаков. Посольская резиденция пришлась ему не по вкусу; по его словам, «она настолько обветшала», что от стен и потолка то и дело отлетали куски. Для жилья подходила одна-единственная комната{532}, и этого обстоятельства (не говоря уже о предрассудках и политических играх) было достаточно, чтобы настроить посланника против пруссаков. У Фридриха имелись все основания не доверять Гроссу: интриган, грубый, но хитрый, он в большой мере способствовал разрыву отношений между Россией и Францией{533}.[147] Пюизьё утверждал, что Гросс шпионит в пользу Австрии{534}, и это приводило Фридриха в трепет. Он поручил Фокеродту, своему старинному советнику в русских делах, понаблюдать за новоприбывшим дипломатом и за его сношениями с представителями Саксонии, Австрии и Англии. Поведение Гросса в Берлине очень скоро стало вызывать подозрения; не смущаясь установленным за ним надзором, русский посланник выказывал «беспрекословную преданность канцлеру Бестужеву»{535}, посещал салоны дипломатов, враждебных Пруссии, вел «возмутительные» речи, постоянно нарушал правила прусского этикета, и без того предельно упрощенные по воле Фридриха{536}.[148] Внезапно вспыхнувший интерес Гросса к военным, в том числе к старым русским наемникам, встревожил бранденбургскую разведку{537}. Фридрих вежливо отказал русскому дипломату в разрешении выехать из Берлина для встречи с этими солдатами; ведь его собственные посланники, подчеркнул он, не имеют права отправляться в загородные резиденции императрицы, когда им вздумается{538}. В Петербурге же поступок короля, запретившего русскому посланнику вступить в сношения с подданными ее императорского величества, восприняли как нарушение международного права{539}.
Осенью и зимой 1750 года инциденты, портящие отношения между двумя странами, участились. Было ли тому виной расхождение в культурных обыкновениях или намеренное недоброжелательство, но Гросс оскорбился неучтивым поведением Гогенцоллерна. Русский посланник пожелал отправиться в Сан-Суси вместе с австрийским и английским коллегами — на просьбу последовал отказ. В другой раз Гроссу дали разрешение на поездку в Шарлоттенбург, но заставили его пройти через все сады пешком; когда же он наконец добрался до замка, то получил приглашение на бал — но не на ужин. А на балу король демонстративно от него отворачивался{540}. В конце концов Фридрих осознал свою ошибку, но было уже слишком поздно. Имея дело с представителями дипломатического корпуса (в частности, в официальных посланиях к Варендорфу), он клялся в своей невиновности; за его столом, уверял король, слишком мало мест, и поэтому дипломатов приглашают на ужин по очереди. В тот роковой вечер Гросс не вошел в число счастливчиков, а потому, по логике короля, и не получил приглашения. Подданные короля в Берлине и в Петербурге должны были иметь объяснения на все случаи жизни, пусть даже секретные донесения русского посланника неопровержимо свидетельствовали о намеренной неучтивости короля. Гросс представил случай с ужином как нарушение церемониала и, следовательно, оскорбление ее величества. Жизнь в Потсдаме он описывал «самыми черными красками», а отсутствие приглашения на ужин называл «пощечиной, нанесенной не столько ему, Гроссу, сколько его двору»{541}. Он оказался единственным иностранным посланником, не допущенным к королевскому столу; хуже того, король за весь вечер не обратил на него ни малейшего внимания{542}. Варендорф в Петербурге выбивался из сил, пытаясь смягчить действие Гроссовых донесений, но тщетно: Елизавета приказала своему представителю не ездить более ни в Потсдам, ни в Шарлоттенбург. Все предвещало неминуемый отъезд Гросса, однако никто в тот момент не мог предвидеть полного разрыва отношений между двумя самыми молодыми дворами Европы[149].
Тем не менее чаша терпения русской стороны переполнилась; Бестужев и его советники ускорили ход событий, ибо не желали, чтобы представитель Елизаветы «подвергался впредь подобным неудовольствиям»{543}. Варендорф чувствовал, что час расплаты близок; русские могли предъявить Фридриху слишком пространный список прегрешений: триумфальный прием в Берлине посланца татарского хана, сношения с великим визирем, дело наемников, наконец, неучтивость короля. Прусский посланник притворялся простодушным и ничего не понимающим, обвинял (впрочем, тщетно), газеты и врагов Пруссии (англичан и австрийцев) в том, что они клевещут на его родину.{544} Положение Варендорфа в России было особенно тяжелым оттого, что здоровье его с каждым днем становилось все хуже и он даже «харкал кровью». Он с трудом мог сам справляться с делами и нуждался в секретаре, однако старался во что бы то ни стало скрыть от русских министров и придворных свое состояние. Но как направить в Петербург еще одного дипломата, не вызвав подозрения местных властей? Не менее остро стоял и финансовый вопрос. Из-за позиции Фридриха — разом и вызывающей, и беспечной — дела шли все хуже не только в Берлине, но и в Петербурге. Варендорф не без оснований упрекал в «непоследовательности и непристойности» методы, какими действовал Бестужев, но закрывал глаза на ошибки собственного повелителя. Прусский король очень долго не допускал мысли о том, что канцлер «в бесстыдстве своем дерзнет дойти до нарушения законов международного права» и разорвет все связи с Пруссией{545}. Между тем в ноябре 1750 года Гросс получил от канцлера послание, содержание которого тщательно скрывал. Было ясно, что речь идет о его отзыве. Фридрих, готовясь к самому худшему, приказал Варендорфу спрятать в надежное место самые секретные бумаги, а шифры и компрометирующие письма сжечь{546}.[150] 20 ноября 1750 года в Берлин через Лондон пришла бумага, в которой Гроссу предписывалось не позднее 4 декабря покинуть Пруссию. Он простился во всеми своими коллегами, за исключением прусских дипломатов из министерства иностранных дел. Русский посланник не сделал никакого официального заявления; тем не менее он сообщил Тиркоинелу, представлявшему в Берлине Людовика XV, что его не «отзывают», а «призывают» ко двору Елизаветы{547}. То обстоятельство, что это признание Гросс сделал французу, могло быть истолковано двояко. Первая версия заключалась в том, что в Берлине повторится версальский сценарий, а именно полный разрыв дипломатических отношений. По другой версии, Гросс намекал, что его переводят на еще более ответственный пост — например, на место Панина в Стокгольм. Прусский король поставил шведов в известность о возможном назначении Гросса на пост посланника в Стокгольме, заклиная их не принимать верительную грамоту у подобного интригана{548}. Однако тревога оказалась ложной: Гросс возвратился в Россию, а затем сменил Михаила Петровича Бестужева на посту посланника в Дрездене — место куда более спокойное, где обидчивому дипломату не грозили новые оскорбления. Через одного из своих слуг Гросс передал графу Подевильсу записку «без адреса», в которой просил дать ему 16 почтовых лошадей до Мемеля, после чего, никак не пояснив свой поступок, вместе со своей любовницей выехал из Берлина. Сопровождали его британский посол Уильяме и секретарь австрийского посольства фон Вейнгартен. Сбитый с толку Фридрих разослал по всем иностранным посольствам циркулярное письмо, в котором утверждал, что единственное объяснение, какое он, Фридрих, может дать отъезду Гросса, — желание России порвать дипломатические отношения с Пруссией. Как бы ни презирали Гогенцоллерн и его советники международное право, в тяжелую минуту они сразу вспомнили о всех его законах и предписаниях; каждому было ясно: ради сохранения собственного достоинства Фридрих обязан отозвать Варендорфа.