Синдром паники в городе огней - Матей Вишнек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мадам Детамбель громким голосом принялась объяснять что-то на ухо отцу, а тот, как водится у глухих, смотрел на нее во все глаза.
Тем временем голос господина Z. снова зазвучал у меня в мозгу. Господин Z. говорил про те кварталы Парижа, куда он больше ни ногой. На Елисейских полях, например, он не был уже десять лет, Елисейские поля превратились в пустыню, синематографы там закрываются один за другим, даже аптеки закрылись на Елисейских полях… Что там хорошего, на Елисейских полях? Только туристы толкутся днем на Елисейских полях, а по вечерам на Елисейские поля выходят шикарные проститутки, зазывать клиентов… Был самый красивый бульвар в мире, а теперь самый красивый бульвар в мире потихоньку умирает, десять лет как умирает потихоньку-полегоньку… жаль, ах как жаль…
Время близилось к двум часам ночи, а в квартире кипела жизнь, кто-то уходил, кто-то приходил. Мсье Камбреленг был целиком поглощен беседой с каким-то человеком без возраста, лицом похожим на клоуна. Болгарский поэт перестал читать стихи, но теперь предлагал всем, не хочет ли кто быть переведен на болгарский язык. Он принес к тому же несколько номеров болгарского журнала и уверял всех, Пантелиса, Хун Бао, Ярославу, что речь идет об очень серьезном журнале, о самом важном болгарском литературном журнале. В Восточной Европе все спятили, говорил он, мы больше друг с другом не разговариваем, мы больше не ездим друг к другу в гости, мы друг друга не переводим. Мы все смотрим, как загипнотизированные, на Запад, на Париж, на Берлин, на Америку… Ни одному поляку не придет в голову выучить венгерский, ни одному румыну не придет в голову выучить болгарский и ни одному болгарину — выучить сербский… Вся молодежь хочет выучить английский, и точка.
Мадам Детамбель оставила меня рядом с Фавиолой и Франсуа, а сама пошла представить папочке господина Z.
Фавиола с мягкой настойчивостью усадила меня рядом и попросила потрогать Франсуа между лопаток.
— Вы чувствуете? — спросила она, проведя моей рукой по спине Франсуа, от правого плеча к левому и от затылка вниз по позвоночнику.
Что я должен был почувствовать? Я не почувствовал ничего. Хотя… хотя…
Франсуа ждал вердикта с усталым взглядом, как бы уже смирившись со своей судьбой. Три дня он провел один на один со словами в книжной лавке. Три дня прожил с ними в состоянии левитации, комы, его мозг был для них домом свиданий, слова всем скопом прошли через его мозг, потому что после оккупации книжной лавки словам страсть как захотелось совокупляться. А чтобы перейти к делу, им нужен был чей-то мозг. И его мозг стал как бы борделем для высвободившихся^ лучше сказать, для разнуздавшихся слов.
Я слушал, что мне говорят, но не знал, кто рассказчик, Фавиола или Франсуа. На самом деле я уже ничего не знал, все границы полностью стерлись, полностью улетучились. Может, это я сам и рассказывал себе то, что слышал, может, бред был только в моей голове. Но нет, и другие гости принялись щупать Франсуа между лопаток, и каждый высказывал свое мнение о том, что делается там, между лопатками человека, который прожил три дня посреди взбунтовавшихся слов, осаждаемый ими, протоптанный ими вдоль и поперек. Ни у кого не осталось сомнений: у Франсуа между лопатками рос горб.
Мой взгляд, отяжелев от слов, скользил по персонажам — по лицу Жоржа, которому не лезла в рот китайская еда, по лицу Ярославы, приведшей свою двенадцатилетнюю девочку (девочка вела себя уже как барышня — когда успел вырасти этот ребенок?)… Мсье Камбреленг шепотом продолжал беседу с человеком, лицом похожим на клоуна — мне казалось, я его уже где-то видел… Кто-то, какой-то невидимый персонаж, заботился о том, чтобы все стаканы были полные, а пепельницы пустые. Польский говор смолк, но зато зазвучала рождественская колядка на сербохорватском. Какой-то субъект с арабским лицом рассказывал Хун Бао, как он был актером в Алжирском национальном театре и как бежал в Париж десять лет назад из-за интегристов. Сейчас он торговал зеленью и фруктами на Муфтарском базаре, а по вечерам репетировал монолог, который сам написал и с которым ему предстояло скоро выступить в Международном франкоязычном театре. Произнося эту последнюю фразу, субъект с арабским лицом пристально смотрел на меня — то ли удостовериться, что я слышу, то ли, может быть, ожидая реакции. Потом принялся объяснять Хун Бао одну очень важную вещь, а именно — что он не араб, а бербер. Очень немногие знают, кто такие берберы, что собой представляет их культура, их язык, который не имеет ничего общего с арабским. Мы, говорил субъект с арабским лицом, но на самом деле никакой не араб, были там до прихода арабов. Нас никому никогда не удавалось арабизировать, несмотря на преследования, несмотря на…
Я подошел к нему и сказал:
— Простите меня… Простите меня, пожалуйста…
Я не знал, почему прошу у него прощения, но в ту минуту я испытывал острую необходимость просить прощения у всех. У всех своих персонажей, которых я, может быть, недостаточно хорошо понял, чьи истории не удосужился выслушать до конца. Пока я перемалывал эту мысль, пока я был наводнен этим чувством, несколько голов, одна за другой, обернулись на меня.
Даже старик-белогвардеец, который писал ненужную книгу, спустился, и уж наверное с невероятными усилиями, со своей мансарды и из-за двери поманил меня пальцем. Когда я подошел, он спросил меня на французском, безупречном в грамматическом плане, но напоенном музыкой русского языка, о чем идет речь в моем стихотворении «Корабль». Я вкратце пересказал ему стихотворение «Корабль», и старик отплатил мне хохотом. Потом увлек меня в маленькую комнатку, набитую книгами, закрыл за собой дверь и попросил учесть нижеследующую историю, которую он никогда никому не рассказывал: Люси Детамбель на самом деле не была его дочерью.
— Я был бесплоден, понимаете? Я был бесплоден, но жена все же одарила меня ребенком…
Люси ничего не знает. Но, может быть, она имеет право знать… Люси, конечно, его законная дочь, но не биологическая. Люси — биологическая дочь одного грека с острова Гидра. Он сам узнал обо всем этом, то есть, скажем так, этот нюанс от своей жены, шесть месяцев назад. Перед смертью жена открыла ему эту страшную тайну… И вот теперь он просит меня, чтобы после его смерти я осведомил об этом Люси. Чтобы она поехала на остров Гидру, у Пелопоннеса, и остановилась в определенном отеле, в отеле, расположенном недалеко от порта, там еще на первом этаже ресторан. Отель или пансионат Анастасиоса Севасти… Кто знает, может, этот Анастасиос Севасти еще жив…
Я слишком устал, и в мозгу у меня все перепуталось, так что я хорошенько не понял, что говорил мне отец мадам Детамбель. Однако я кивал на каждое его слово и поклялся ему, что сам свожу Люси на остров Гидру.
— Пусть это будет сразу же после моей смерти, — настойчиво повторил старик.
— Сразу же после вашей смерти, — поддакнул я.
Старик стал с натугой подниматься вверх по лестнице, ретируясь в свою мансарду. Я хотел было ему помочь, но он сказал, что справится сам. Так что я попал в когти господина Z., который обнял меня, поцеловал в обе щеки, долго жал мне руку, а потом спросил:
— У тебя нет издателя?
Но тут же со смехом заговорил о мсье Камбреленге и стал меня выспрашивать. Что я знаю об этом человеке? Он правда издатель или самозванец? Давно ли я знаком с мсье Камбреленгом? И каких авторов уже опубликовал этот мсье Камбреленг, у которого нет ни визитной карточки, ни офиса, ни адреса, ни… единственная книга, которую он видел с маркой «Издательство Камбреленг», представляла собой какое-то месиво из белиберды, и называлась она «Слова нашей жизни». Нечитабельная книга, на обложке — ни имени автора, ничего, и никто ее не покупал. Да и как можно купить книгу, которая есть бессвязная смесь из пятисот тысяч слов, списанных с этикеток и рекламных щитов?
Квартира мадам Люси Детамбель оказалась больше, чем представлялось мне сначала. За множеством неприметных дверей были маленькие комнатки, обставленные со вкусом, по большей части старинными вещами, вероятно, купленными в разное время у антикваров. К четырем утра я так обессилел, что зашел в одно такое крохотное помещеньице и сел в кресло, чтобы вздремнуть. Я проспал с четверть часа, и мне приснилось, что я в Бухаресте, на Северном вокзале, только что сошел с поезда и хочу поехать домой. Но где мой дом в Бухаресте, я уже не знал, потому что своего дома в этом городе у меня никогда не было, я жил в разных мансардах и подвалах и сменил, может быть, десять домов за десять лет. Причем в кармане у себя я нащупал ключ, явно ключ от одной из мансард, я еще как бы не съехал с квартиры, там оставались мои вещи, я точно знал, что ничего не изменилось в этой каморке, вот только никак не мог вспомнить, где ее искать — у Пожарной башни, на Пьяца Росетти, у Военной академии?