Еще не осень… - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы зачем так говорите? Не надо мне так говорить…
– Вы на отчима моего похожи…
– Во мне все находят сходство с кем-нибудь.
– Обидно?
– Привык.
– Разве можно привыкать к обидам?
– Спокойной ночи…
– Дайте сигарету…
– Не дам. До свидания.
Серебровский повернулся и пошел к лесу. Он знал, что Катя стоит возле крыльца, и поэтому он шагал осторожно, чтобы слышать ее у себя за спиной.
Заснул Серебровский, когда между соснами забрезжил серый, вкрадчивый рассвет, спал недолго, полчаса, от силы минут сорок. Пробуждение его было радостным, но потом он увидел над собой лицо Кати и зажмурился, потому что не мог сразу понять, приснился ему этот вчерашний день или был он на самом деле.
«Старый болван, – подумал он, – не выдумывай историй в стиле современного кино… Ничего не надо. Просто следует беречь ту тишину, которая устоялась во мне, и не придумывать ничего. Игра сыграна, а дело есть дело, и незачем сейчас качаться на люстре».
Серебровский поднялся, ощутил во всем теле усталость и рассердился на себя еще больше: «Это уже не по мне – ложиться спать под утро». Он пошел к морю. Над морем слоился туман. Серебровский вошел в воду, окунулся, зафыркал, чувствуя, как проходит слабость, и как цепенеет кожа, и как горячо делается в затылке и за ушами.
– Ля-ля-ля! – запел он нарочито фальшивым голосом. Ему нравилось петь в лесу фальшивым голосом. Он был свободен в этом громадном сером хвойном лесу. В детстве он очень любил петь, и мать отвела его в музыкальную школу. Ей сказали, что наиболее перспективной в ближайшем будущем будет виолончель, и матери показалось занятным, что ее маленький сын будет играть на округлом, женственном инструменте. Он спел тогда «Шел отряд по бережку», но педагоги сказали, что мальчик декламирует, а не поет и настоящий музыкант из него не выйдет, и сказали они это при нем, с тех пор он всегда стыдился петь на людях; иногда его товарищи – и в школьные, и в студенческие годы, и на фронте – пели песни, а он молчал, и его обвиняли в отсутствии «чувства коллективизма». Серебровский отвечал, что любит делать лишь то, что он умеет делать по-настоящему. Выучившись за год играть на рояле, он разучивал Дебюсси и Равеля, но играл только тогда, когда был один, и очень громко пел – тоже когда был один, и отчего-то особенно ему нравилось петь дурным голосом и фальшиво – словно он мстил тем старым педагогам в музыкальной школе, которые сказали, что он напрочь лишен слуха. …Плавал Серебровский плохо, всегда норовил бултыхаться возле берега, потому что у него после контузии сильно сводило правую ногу, и однажды он чуть не утонул в Гагре, когда друзья затащили его на «заплыв».
Растеревшись докрасна мохнатым сине-желтым полотенцем, Серебровский наскоро перекусил, положил в лодку спиннинг, набор блесен и транзистор – отчего-то ему казалось, что рыбалка сегодня не получится и можно будет поспать возле каменного острова, спрятав от солнца голову под маленький тент, который он приладил к левому борту.
Он даже не стал блеснить, приплыв на место. Он лег на резиновую надувную подушку, поставил лодку так, чтобы голова его была в тени, включил транзистор и уснул, сосчитав до семидесяти девяти.
Сон ему пригрезился странный – в цвете и музыке, но без сюжета. Вообще он любил смотреть сюжетные сны. Старушка, которая жила в его доме последние двенадцать лет, подолгу объясняла ему значение снов, и он знал, когда она говорила правду, а когда обманывала его, успокаивая. Он купил у букиниста затрепанный сонник, изучил его и отдал для анализа своим коллегам по биофизике – он был тесно связан по работе с теми, кто изучал высшую нервную деятельность.
Этот утренний цветной музыкальный сон был коротким и странным, и, проснувшись, Серебровский вскочил, чуть не опрокинув в воду транзистор, потому что, просыпаясь, он где-то на незаметной грани сна и бодрствования увидел громадную черную доску и аудиторию и весь строй математического доказательства, над которым он бился последние полгода. Он увидел сейчас один общий ответ и успел понять, что уравнение должно быть единым, «цельнотянутым», как он любил говорить коллегам, и он начал быстро грести к берегу, чтобы записать это решение на бумагу, но потом понял, что, собственно, делать этого нет смысла, поскольку понятное и увиденное глазами он запоминал намертво.
«И сейфа нет, – вдруг усмехнулся Серебровский, – некуда будет спрятать, и я буду сходить с ума, пока рыбачу, – как бы кто не свистнул из-под подушки. Глупо, конечно, но ведь привычка – вторая натура, как ни крути».
Он все-таки записал систему доказательства на бумаге, порадовался тому, как красиво все выстроилось, а потом бумагу сжег на костре. Он записал это уравнение только для того, чтобы полюбоваться тем стройным рядом цифр и знаков, которые еще две недели назад казались ему ненавистными, раздражающими и кровавыми: математик, он не понимал, как можно говорить о его науке «сухая». Нет теперь более кровавой науки, чем математика, ибо она в равной мере рассчитывает замысел атомщика и добрую идею реаниматора.
«В общем-то, – вдруг понял он, – записать можно еще экономнее и четче, с выигрышем в темпе. Это я сейчас здорово все придумал».
Он решил было записать и это свое новое решение – он работал по принципу цепной реакции: чем лучше работалось, тем он больше готов был сидеть за столом, важно только, чтобы пошло и чтобы ему точно представилось начало и конец – середина, как правило, его не волновала. Он очень обрадовался, когда Степанов сказал, что на каком-то их писательском совещании один из драматургов предложил провести совещание по «третьему акту». Если начало еще умеют как-то делать, то с концовками все обстоит сложнее и путанее.
Серебровский нашел еще два листка бумаги, но потом, неожиданно для себя самого, поднялся и быстро пошел через лес – к домику, в котором жила Катя.
Он сейчас отчетливо понял, что все сегодняшее утро перед ним стояло лицо Кати; он только сейчас осознал это, хотя видел ее лицо все те минуты, пока купался, злился, спал и решал свое уравнение.
Он шел через лес и думал: «Старый идиот, куда я иду? Зачем все это? Не дури и возвращайся назад. Это все не для тебя, и не надо замахиваться на то, что не состоялось! Все это смешно и жалко со стороны. Возвращайся в свой сарай, а еще лучше – соберись и беги домой».
Выходя из леса на луг, он потер щеки ладонью и сказал себе:
– И вообще надо побриться…
* * *– Вам кого? – спросил высокий, атлетически сложенный парень; он чистил картошку, пристроившись на раскладном стульчике возле крыльца. – Катиш? Вы, видимо, тот самый дед?
– Тот самый.
– Катиш сегодня трудится. Рисует вашу прежнюю пассию, дедуля.
Серебровский едва сдержался, чтобы не сказать этому загорелому парню грубость.
«Я разозлился на него за молодость и силу, – возразил он себе, – меня ведь обидел не его тон, а спокойное превосходство силы – за ним двадцать пять лет жизни, и живота нет, и ручищи вон какие здоровые…»
– Что-нибудь передать? – спросил парень, продолжая чистить картошку. Он чистил ее неумело, срезая с кожурой много белого «мяса».
– Нет, благодарю вас, – ответил Серебровский и, повернувшись, пошел в свой лес.
Парень окликнул его:
– У вас брюки порвались.
– Я знаю.
– Чего ж не зашьете? Нет иголки?
– Есть. И нитка тоже.
…Он возвращался через лес, и было сейчас ему пусто в этом громадном тихом лесу, и все в нем погасло, и цвета вокруг сделались жухлыми, неинтересными, и сам он себе стал противен. Он остановился около сосны, прижался спиной к ее стволу и замер, и долго стоял так, не двигаясь, а потом он услышал какой-то странный цокающий звук, который все приближался вместе с тяжелым сопением, а после он увидел, как на поляну вышли два оленя, и понял он, что цокающий странный звук возникал, когда они сходились и начинали биться рогами. Один олень был высокий, с подплешинами на боках, с громадными ветвистыми рогами, а второй, молоденький, весь отринутый назад, пружинистый и налитой, поводил головой с маленькими еще, странной атакующей формы рогами и наступал – медленно, осторожно, кося синим, с кровавыми прожилками, глазом.
Серебровский не заметил то мгновение, когда молодой олень бросился в атаку – так внезапен был переход от медленного к стремительному. Старик, словно опытный боксер, прыгнул в сторону в самый последний миг, когда, казалось, острые рога соперника ударят его в шею, и брызнет дымная кровь, и он падет на сломанные, хрусткие колени, а потом медленно повалится на бок.
Молодой проскочил, замер, резко обернулся и снова бросился в атаку, и старик подпустил его близко к себе, а потом отступил в сторону и ударил рогами в бок, и молодой едва удержался на ногах, развернулся и снова ринулся в бой, и на этот раз старик не рассчитал, и удар пришелся ему в лопатку, и он дрогнул, но устоял на ногах и начал отступать к лесу, а молодой протяжно затрубил, и в этом крике его была радость победы. Он наклонил голову еще ниже, спружинился и понесся на старика, и это его движение было страшным своей направленной, всесокрушающей скоростью, а старик стоял около дерева, и Серебровский даже зажмурился, представив себе, как острые рога молодого оленя пропорют старика, но странный звук заставил его открыть глаза, и он увидел, как старик медленно уходил в лес, а молодой олень мотал головой, стараясь освободить левый рог, вонзившийся в ствол дерева, и сильное тело зверя сейчас было жалким и беспомощным. Серебровский подошел к оленю, достал нож и начал вырезать кору вокруг рога, вонзившегося в дерево, а потом взял рог обеими руками и начал раскачивать его, и не понял он, как полетел спиной на землю, и, больно ударившись о камень, лежавший во мху, усмехнулся: на поляне было пусто, только обваливалась кора и раскачивалась крона сосны.